— Как твои глаза? Получше?

— Да. Я все вижу.

— Будешь есть? У нас рис с белком и карри.

— Спасибо, Соня.

Карри тут пропахло все. Все пять комнат этой старинной квартиры с высоченными потолками, растрескавшаяся лепнина, облезлые обои с тусклыми вензелями, которыми оклеены стены; весь воздух вдобавок к обычной своей химической формуле состоит еще и из молекул карри, и в карри замаринованы все люди, которые набились в эту квартиру, не знаю, сто их тут или двести.

И еще голограммы с изображением какого-то древнего храма или сказочного замка, налепленные везде, где только можно: темно-желтые стены, плоские купола, усеянные зубцами, толстая башня с округлой вершиной, и все словно вылеплено прямо из сырого морского песка — ведь море подле его стен. Над шапкой башни реет огромное треугольное знамя. Этот храм-замок повторен в тысяче реплик — ночью в свете софитов, пасмурным днем, когда море сделано из стали, утром в проникающих сквозь его песочный камень красных лучах раннего солнца — на старых почтовых карточках, на пожелтевших политических плакатах на неизвестном наречии, на фотографиях, на неловких детских рисунках, на кухонных магнитах и на трехмерных анимированных голограммах: треугольное знамя развевается на пойманном в кадр ветру.

Простор пятикомнатного жилища покромсан на ячейки: из арматуры, железных прутьев сварены настоящие клетки, которые идут от пола до потолка. Каждая — пару метров в длину и полтора в высоту; клети не имеют дверей и не запираются, стены-решетки нужны только для того, чтобы разграничить место. Так каждый сантиметр этой квартиры используется — но при этом воздух у всех ее обитателей общий, и сквозь три яруса от пола виден потолок. Дети, ловкие как макаки, шныряют с веселым смехом вверх-вниз по решеткам, играют в салки, забираются в гости к своим приятелям и чужим людям, свешиваются головой вниз, зацепившись ногами за прутья. С верхних ярусов меня разглядывают любопытные девчоночьи глаза, внизу старухи кидают игральные кости, по ним скачет мелюзга; в одну из клетей втиснулась парочка и у всех на виду целуется под аккомпанемент детского хора, который восторженно дразнит ее дурацкими стишками, что-то про жениха и невесту. Все смуглые, темноглазые, черноволосые.

Электричества нет; под потемневшим потолком горят керосиновые коптелки, готовят тоже на открытом огне. На засаленной кухоньке стоят ведра с зацветшей водой и бочка керосина.

Я сижу в зале за большим столом из белой пластмассы; посередине — скульптурка странного создания с человеческим телом и слоновьей головой.

Рядом — Аннели. По одну руку от нас — голубоглазая Европа и ее мать, женщина по имени Соня, которая сказала, что у меня и Аннели родится красивый ребенок. По другую — крашеная блондинка, умопомрачительно красивая, хоть и по-блядски напомаженная; при своей боевой раскраске дохаживающая последние дни беременности; от стола она отодвинулась — живот слишком велик. И еще человек пятнадцать: седобородый старичина с черными бровями, его жена — морщинистая, крючконосая, с волосами, собранными в пучок, прямая и гордая; и еще люди всех возрастов от мала до велика, и все галдят, едят пригоршнями из чана с рисом, смеются и бранятся одновременно.

Каждый неуловимо похож чем-то на других. Меня это озадачивает, и сравниваю их, обмеряю втихомолку, ловлю общие черты — глаза, нос, уши, — пока наконец не догадываюсь: да это же клан! Семья! Три, а то и четыре поколения живут вместе — как в каменный век, как пещерные люди. И квартира их, которую они черт знает каким образом захватили, — не квартира, а самая что ни на есть пещера; только вместо наскальной живописи у них повсюду картинки этого храма. Дети, родители, деды — все вместе, все вповалку; дикари!

Кто-то трогает меня за руку.

Отдергиваю ее, как укушенный.

— Брось! Можешь расслабиться, тут ты в безопасности, брат! — улыбаются мне.

Это Радж. Тот, что застрелил из-за меня этих обдолбанных павианов. Вытащил меня из петли. Тот, кому я никто. Крепкий, обритый наголо, борода заплетена в косичку, в подплечной кобуре — никелированная рукоять с черными щечками.

— Спасибо. — Язык не хочет слушаться меня, но я его принуждаю. — Мне без тебя была бы хана.

— Паки оборзели. — Он качает головой, уминая желтый пахучий рис. — Если бы я не встречал жену, — Радж кивает на Соню, — она тоже могла бы попасть...

— Как ты? — спрашивает Соня у Аннели, обнимая ее.

— Не знаю, — отвечает та.

— Мало ли, что сказал доктор? Один доктор говорит одно, другой — другое. Хочешь, мы найдем тебе кого-нибудь еще, пусть посмотрит тебя?

Аннели молчит.

— Эй, парень! Ешь давай! — кричит мне с другого конца стола старичина. — Что скажут люди? Девендра принимает гостей и не кормит их! Мы же не пакистанцы! Не позорь меня, ешь, прошу тебя!

Чтобы говорить, ему приходится каждые три слова останавливаться и набирать воздуху. Хрипу при этом столько, что ясно: легкие у него дырявые, как дуршлаг.

— Накладывай, не стесняйся! — подмигивает улыбчивый паренек в очках, явный зубрила и какой-нибудь будущий адвокат. — Как твое имя, друг?

— Я...

— Эжен! — отвечает за меня девочка Европа. — Его Эжен зовут! Удобно: мне больше не надо лгать самому, теперь за меня лгут другие.

— Что по жизни делаешь, Эжен?

— Безработный.

Они ведь тут все безработные; я просто хочу быть таким же, как они.

— А я — порнобарон! — гордо поправляет тот свою оправу. — Это моя жена Бимби. — Он ударяет первый слог, гладя пальцы сидящей рядом красавицы с гигантским животом. — Вот, жду появления наследника!

Я загребаю рис грязными пальцами — как все они, из общего корыта — и сую себе в рот. Зерна склеены меж собой желтой пастой; лучше не думать, что у них тут за секретные ингредиенты. Белок — это ведь не яичный белок, откуда им тут взять денег на яйца...

Вкусно.

Запускаю руку в чан еще раз. Набиваю полный рот.

— Попробуй! — чавкаю я, глядя на Аннели, но она не слушается.

— Поешь, пожалуйста, — просит ее Соня. — Не обижай деда.

Тогда Аннели мигает, очнувшись — и кладет рисовый комок себе в рот.

Мы ведь ничего не ели целый день, кроме этих треклятых кузнечиков, мороженого и бутафорского яблока. Жую, не могу остановиться. Тут и травы, и что-то морское... Как они это... Черпаю снова.

— Вот! — трудно смеется седобородый старик. — Другое дело! Откуда вы, дети?

— Я местная, из Эщампле, — говорит Аннели. — Из ливанского квартала.

— Совсем рядом, — кашляет старый Девендра.

— Арабы нас не любят, — смурнеет Радж. — Они ведь за паков, так? Муслим за муслима горой стоит...

Там, в переходе, я принял пакистанцев за индусов. Те, что плеснули мне в глаза реагентом — вся эта свора, — это были паки. Индусы — те, кто нас оттуда вытащил. Радж и его жена Соня, Европа и все остальные тут.

Ничего такого в том, что я их перепутал: с виду одних от других не отличить, но более непримиримых врагов нет. Индусы и пакистанцы воюют друг с другом уже третий век; обе страны давно обращены в пыль и пепел, но война не прекращается ни на минуту. Не стало государств и правительств, поголовно истреблены грозные армии, расплавлены города и сожжены заживо все их жители; теперь трудолюбивые китайцы постепенно подминают под себя радиоактивную пустыню, когда-то бывшую единой великой Индией. От двух многомиллиардных народов остались жалкие кучки беженцев, разбросанных по миру, которые вступают в остервенелую схватку друг с другом, как только оказываются рядом. Это мы думаем, что Барселона — часть Европы; где-то тут, на улице, по рассохшимся тротуарам, по застрявшим травелаторам, по лестницам с яруса на ярус пролегает невидимая нам граница между сгинувшей Индией и призраком Пакистана.

Бред собачий.

— Она не похожа на арабку, Радж, — трогает его за руку Соня.

— Я не арабка, — поднимает глаза Аннели. — Моя мать там работает в миссии. Красный Крест. Она врач.

— А ты откуда, говоришь? — Старикан прикладывает ладонь к волосатому уху. — А, мальчик?