— Да.
— За что?
— Пытался сбежать. Я же говорил...
— Какой у тебя был номер?
Открываю рот, чтобы сказать — и не получается. Имя свое мне сказать проще, чем номер. А когда-то было наоборот. Ломаю себя и выдавливаю:
— Семь. Один. Семь.
— А я была Первая. Класс?
— Красиво.
— Очень. Предыдущая Первая завалила испытание звонком, так что ее сослали в училище для вожатых. Номер освободился, но остались ее подружки-кобылы. Эти суки каждый раз шипели на меня: «Ты не настоящая Первая, ясно?» Любили подкараулить меня в сортире и оттаскать за волосы по полу. Так что я знала, кем стану, если застряну там слишком надолго.
— Кто тебе сказал про вожатых? Про то, что бывает с теми, кто завалит испытание?
— Наша врачиха, — криво улыбается Аннели. — Любила со мной поболтать. У нас об этом только ходили слухи. Завалишь испытание — останешься в интернате навсегда. Вожатый — это пожизненно.
— А у нас был один... На три года меня старше. Пятьсот Третий. Все время пытался нагнуть меня. Если бы не он, я бы, наверное, не решился сбежать. Я ему откусил ухо.
— Ухо?! — Она смеется.
— Ну да. Ухо. Откусил и спрятал. И не отдавал, пока оно не стухло.
И вдруг мне это тоже кажется смешным — глупым и смешным. Откусил своему мучителю ухо — и убежал с ухом во рту. Такого в кино не показывают. Потом понимаю, что Аннели тоже знает Пятьсот Третьего.
— А про пистолет... Это правда? Что ты нашел окно, проплавил дыру?
— Ты меня все-таки слушала? Я думал, ты вся в мыслях о своем Вольфе...
— Я тебя слушала.
— Да. Про пистолет правда. Только оказалось, это не окно, а экран. Далеко не убежишь.
Раздергиваю шторы, распахиваю ставни. Сажусь на подоконник.
— А ты вообще путаешь реальность с картинками, а? — Аннели улыбается мне. — В райском садике своем тоже в экран сиганул... В Тоскане.
— Бывает.
— Ты молодец. — Она подходит ко мне, балансируя, по продавленному матрасу. — Пистолет, окно. Герой.
— Идиот.
Она забирается на подоконник с ногами, усаживается спиной к откосу.
— Герой. У меня-то все было попроще. Я нравилась нашей докторше. Примерно как ты своему Пятьсот Третьему. Она меня год добивалась. Клала к себе в лазарет, вызывала на осмотры, лечила от несуществующих болезней. Раздевала по любому поводу. Как-то предложила полизать мне. Она была добрая баба, не хотела меня принуждать. Я все уклонялась, но потом мне позвонил отец, и я сказала ей «да». И мы договорились.
Нет, Аннели. Не так! Ты обнаружила лазейку, ты прокралась мимо охраны, отключила сигнализацию... Ты сумела найти выход, ты совершила побег, тебе удалось то, чего не смог ни я, ни даже Девятьсот Шестой... Ты ведь оказалась лучше его, смелей, ты сказала отцу то, что хотела сказать, — а не то, чего требовали вожатые...
— Ты отдалась ей... И она тебя выпустила?
— Нет.
В доме напротив загораются окна второго этажа. Точно над миссией. Худой мужчина с баками и подстриженными усиками накрывает на стол.
— Если бы я ей просто дала, она бы отымела меня и нашему договору был бы конец. У них хорошие зарплаты и двадцатилетние контракты, зачем рисковать? Я начала с ней игру. После звонка меня должны были отправить в училище для вожатых, но она положила меня в лазарет. Я ее терпела, а она думала, что у нас запретный роман. Она своим языком щели у меня в теле искала, а я своим — у нее в душе. У тебя бы так не вышло, — усмехается она. — Ты же в души не веришь.
— У нас это по-другому называлось.
— Видишь, какой ты брезгливый. Зато она придумала мне долгую тяжелую болезнь, боролась с ней, но я слабела с каждым днем, она не сумела справиться с кризисом, и в конце концов я умерла мучительной смертью. Бедняжка. Потом она вывезла мое тело для независимой экспертизы и доставила его прямо в Барсу. Тут у нас был последний раз. Она строила планы на то, как мы будем встречаться после, когда все уляжется, умоляла слать ей письма с чужого адреса. Я, конечно, не писала ей ни разу. Мне хватило и того года, что она меня пользовала. Мне просто нужно было выбраться и успеть найти отца.
Усатый мужчина в окне напротив расставляет подсвечники, подносит к фитилькам зажигалку. Совершает какие-то мановения руками, и в доме начинает играть музыка. Мы с Аннели следим за ним сквозь прозрачные занавески. Видим, как открывается входная дверь, как на пороге появляется ее мать. Чуть не падая от усталости, она выжимает из себя улыбку — он подает ей стакан воды, помогает раздеться.
У нас в комнате горит крошечный бордельный ночничок — он не выдает нас; ни Марго, ни ее бойфренд не замечают, что мы за ними наблюдаем.
— Иногда мне снится, что он сидит в ногах моей кровати и рассказывает мне эту нашу сказку. И вот во сне я ее вспоминаю — всю, до конца. Открываю глаза — его нет. Иногда зову, хотя понимаю, что это сон был. Зачем зову? Я ведь знаю, чем все кончилось: отца хватил инсульт, и рядом, видно, никого не было, чтобы ему помочь. А мама нашла себе нового отличного Джеймса, который готовит и трахается лучше прежнего.
— Хочешь, пойдем к ним? — говорю я. — Скажи ей это все. Она ведь жива. Ты можешь ей все это сказать.
— Зачем? Испортить вечер этим голубкам? Как ей объяснить?
— Это дорогого стоит, когда можешь просто сказать все. Когда она жива и ей есть что ответить. Когда ты не сам с собой разговариваешь.
Аннели щурится.
— А если твоя мать тоже не умерла? — говорит она.
— Как? Каким образом?!
— Сколько тебе было? Два года?
— Четыре.
Марго исчезает на несколько минут — Джеймс сооружает что-то на кухне. Потом она возвращается в халате и в полотенце, тюрбаном обвернутом вокруг головы. Аннели смолкает, глаз не может с нее спустить. Если бы я мог вот так из окна напротив, невидимый, смотреть сейчас на свою мать...
Потом она расклеивает губы:
— А если ты не помнишь чего-то? Я, например, забыла, что сидела на руках у мамы, когда Бессмертные пришли. Не знала всей этой истории с тем, как она два года ждала места в своей клинике. Не понимала, что она все же могла сделать аборт, если бы совсем меня не хотела.
Я ничего не забыл?
Вот комикс: чайный цветок, робот, распятие, дверь: «Бум-бум-бум», женское лицо: «Не бойся, бла-бла-бла», вихрь, штурм, маски, «Кто его отец?», «Не ваше дело!», «Пойдешь с нами!», но нигде нет картинки, на которой мою мать берут за руку, приставляют к ее запястью инъектор, делают укол.
«Не ваше дело!» не обязательно значит «Я не знаю!».
Может, она знала? Может, указала на него?
Может, это не она должна была звонить мне в интернат — а отец?! Усатый Джеймс отодвигает стул, помогает Марго усесться, склоняется над ней, обнимает ее сзади. Шепчет ей что-то в ухо — она смеется и отталкивает его.
— Пойдем к ним? — неожиданно просит Аннели.
— Давай.
Мы закрываем комнату, переходим улицу, поднимаемся по рассыпающейся лестнице, звоним. Открывает усатый, рука за спиной — но потом появляется Марго, успокаивает его. Стол накрыт на двоих, но Джеймс мигом сервирует и на нас.
Ему очень приятно познакомиться с дочерью Марго, он столько о ней слышал. У них на двоих отдельная комната с уборной, но площадь, разумеется, принадлежит миссии — у них самих никогда не хватило бы денег, он тоже в Красном Кресте, зарплаты хватает точно на еду и одежду. Низко над столом висит большая лампа под терракотовым тканевым абажуром, стены выкрашены в темно-синий, из прочей мебели имеется кровать на полтора места. Аннели смотрит на него волком; он хвалит ее прическу. Она просит у матери коммуникатор, но там опять ничего. На ужин креветки с водорослями, но наши животы уже набиты холодной шаурмой из человечины. Джеймс, кажется, неплохой парень, но это уже никого не заботит. Аннели не отвечает на его вопросы, не смеется его милым шуткам. Марго молчит, бросает на своего бойфренда виноватые взгляды: пригласила на ужин монстра, вот неловкость. Тот, чтобы разрядить обстановку, достает откуда-то бутылку вина — которое, уверен, они берегли на более праздничный случай. Тут все и случается.