Теперь ты знаешь, где от них прятаться, а? Теперь, когда твой муж в могиле, а твоя дочь прошла через интернат, до тебя дошло! Что же ты отпустила Аннели в нашу счастливую страну?! И зачем ты сейчас читаешь ей морали?!

— Это уже случилось! Мне не нужны твои сценарии, ма! Я сама могу нарисовать себе свою счастливую жизнь, у меня все в порядке с воображением. У меня проблемы с маткой! А ты ничего с этим не можешь сделать, а? Ты даже не хочешь попробовать! Я понимаю, сильно твои показатели это не поднимет, но все же! Неужели совсем ничего?!

Что-то пиликает.

— Подожди. Анализы пришли. Гормоны и... — Марго щелкает по клавишам. — И бактериальный фон... Кровь...

Хватит тянуть! Говори, что там?!

— Я выпишу тебе антибиотики... Чтобы не началось заражение крови и... И вот еще обезболивающее.

— И что будет? Что со мной будет потом?

— Но я все равно рекомендую операцию. Удаление...

— Нет!

— У тебя все равно не будет детей, Аннели! Надо минимизировать риски...

— Давай сюда свои гребаные таблетки! Где они?!

— Послушай...

— Ты не будешь за меня решать. Это моя жизнь, ты никогда ничего в ней не решала и не будешь решать, что со мной произойдет, а чего не произойдет. Давай таблетки. Я ухожу.

— Мне правда жаль! Вот... Держи. И эти... Два раза в день. Постой... Может, ты... Вы зайдете сегодня к нам с Джеймсом? Мы съехались. Теперь живем прямо тут, над миссией...

— Дай коммуникатор.

— Что?

— Дай мне свой коммуникатор.

Опять она за свое. Слышу, как Марго отстегивает браслет, как Аннели упрямо сопит, проверяя свою почту.

— Спасибо. Спасибо тебе за все, мамочка.

— Вы зайдете? Я заканчиваю в десять...

Аннели вылетает в коридор и шваркает дверью так, что лепнина крошится. Выходим на улицу, она дрожащими пальцами разрывает оболочку таблеток, слизывает их с ладони сухим языком, насилу глотает. Что делать дальше, она, похоже, представления не имеет.

— Куда мы теперь? — Я притрагиваюсь к ее локтю.

— Я — никуда. А ты — куда хочешь.

Напротив — лавка, торгующая ливанской шаурмой.

— Подожди меня тут.

Возвращаюсь с чаем и с двумя дымящимися свертками. Второй этаж над харчевней — занюханный секс-мотель, чудовищно дорогой, но с номерами на двоих; хорошо, в этой адовой сутолоке хотя бы любовью можно ширнуться без свидетелей.

— Давай просто передохнем, а?

Ей все равно. Консьержа нет, оплата автоматическая. Стенки тонкие, все завешаны бабами с раздвинутыми ляжками, видимо, чтобы создавать романтическое настроение; комната размером с мой шкаф — одна сплошная кровать. Зато есть окно — неожиданно большое настоящее окно, и выходит оно прямо на двери миссии. Первым делом Аннели его зашторивает.

Всучиваю ей шаурму.

— Надеюсь, не человечина, — шучу я.

Она откусывает и принимается пережевывать ее — только глотать забывает.

— Лучше бы она сдохла, как твоя, — говорит Аннели. — Каждый раз смотрю на нее и думаю, что папа зря принял за нее укол. «К нам с Джеймсом...»

— У вас с ним... Ты его любила? — Мне неловко спрашивать ее об этом.

— Она вообще меня не хотела. Отец настоял. Они в Большой Европе жили, в Стокгольме. Она забеременела, хотела делать аборт. Отец говорил — не надо, мы сбежим в Барселону, да хоть куда, мы будем жить, как раньше люди жили, семьей. Но мама тогда ждала вакансии. В клинике пластической хирургии. Большой и дорогой. Несколько лет ждала. И ни в какую Барселону ехать не собиралась. Отец так настаивал на ребенке, что она уступила. Так она мне сказала. Честная, а? Но из Стокгольма уехать отказалась. Место в клинике освободилось, когда ей оставался месяц доходить. Сказали, ждать столько не будут. Она нашла подпольный роддом, сделала кесарево. И на третий день вышла на работу.

— Ты не похожа на нее совсем, — говорю я.

— С чего бы я была на нее похожа? — усмехается Аннели. — Она меня вообще видела? Она деньги зарабатывала, а со мной сидел отец. Менял подгузники, подмывал, кормил из бутылки, учил ползать, сидеть, стоять, ходить, писать в горшок, мыть руки, говорить, читать, петь, рисовать. По вечерам укладывал спать, сказки рассказывал на сон.

Я набиваю свой желудок стылым мясом. Все тело отчего-то начинает чесаться, и веко дергается.

— Особенно я любила одну, про девочку Аннели. Там их много было про эту девочку, но одна была про то, как Аннели узнала, что она на самом деле принцесса, а ее отец и мать — король с королевой. Я тогда взбесилась на него. Сказала, что никакого короля мне не надо, что меня и с моим папой все устраивает. И стала рассказывать сказку вместо него. А потом мы ее по очереди допридумывали. Весело получилось. Это была самая интересная из всех. А чем все кончилось, вылетело из головы. Думала — свалю из интерната, найду его и спрошу.

Я откладываю шаурму. У нее нет вкуса. Глотаю чай — холодный.

— Когда я маму разыскала, хотела у нее узнать. Она сказала, что не в курсе, потому что ей никогда не удавалось уходить с работы раньше одиннадцати и я уже спала, потому что кто-то же должен был зарабатывать деньги в этом доме, а тот, кто не умел ничего, кроме того, чтобы болтать, тот сидел дома и болтал. С чего бы мне быть похожей на маму? Я копия отца.

— Тебе повезло.

— Что?

— Ты хотя бы можешь съездить ей по физиономии.

— Никак не решусь. Хотя сегодня я была близка. «Я думала, ты хочешь познакомить его с родителями... »

Пью чай.

— С твоим отцом я бы познакомился.

Аннели усмехается:

— А со своим не хотел бы?

— Зачем? К отцу у меня никаких вопросов. Кроме того, почему у меня такой клюв.

Она откидывается в постели. Смотрит в потолок — низкий, с неровно-желтыми пятнами от протекшей у соседей воды.

— Тебе ведь сейчас нельзя со мной тут быть? — спрашивает Аннели. — Ты ведь сейчас нарушаешь какие-то свои правила, да?

— Кодекс.

— И что, никто не спросит, что ты делал в Барсе с подружкой террориста?

— Я об этом сейчас не думаю.

— Правильно. Есть вещи, о которых лучше вообще не думать. Аннели вздыхает, переворачивается на живот.

— У тебя нормальный нос. Это перелом, да? — Она притрагивается к моей переносице.

— Перелом. — Я отодвигаюсь. — По работе...

— По работе. — Она убирает руку. — Зато к матери, наверное, у тебя вопросов накопилась масса.

Я не собираюсь откровенничать с ней, но как-то она прокручивает дырочку в моем панцире. Эта глупая история про сказку с забытым концом... Из дырочки выглядывает Семьсот Семнадцать. Он устал жаловаться мне, он знает все мои ответы заранее.

— Почему она не заявила о беременности? — выманивает его Аннели. — Почему отдала тебя Бессмертным?

— Для начала — почему она не предохранялась во время случек с проходимцами? — улыбается ей Семьсот Семнадцатый.

Она кивает.

— Почему не приняла таблетку, когда я был комком из клеток и мне было все равно.

Аннели не перебивает Семьсот Семнадцатого, и он борзеет.

— Почему не выковыряла меня, когда у меня еще не было рта: я бы не возражал. И да, почему надо было рожать меня дома и скрывать ото всех. Зачем надо было ждать, пока меня заберут Бессмертные. Пока запихнут в интернат.

Аннели что-то пытается вставить, но его уже не заткнуть. Пальцы скрючиваются, давлю шаурму в лаваше, как женскую шею, все руки в белом соусе; мясо сквозь разрывы теста.

— Пока мне там будут ломать пальцы и пихать в меня хером. Пока меня запрут в ящике! Пока я неделю не провожусь в своем дерьме! Пока я не стану таким же, как все! Почему нельзя было задекларировать меня по-человечески, чтобы я мог с ней побыть хотя бы десять лет! Хотя бы десять сраных законных лет!

Я швыряю шаурму в стену, белый соус льется по лицу какой-то модели. Глупо и пошло. Запал проходит. Вся эта моя исповедь — идиотизм и самоунижение; Аннели и без меня есть о чем горевать. Стыдно. Шагаю к окну, утыкаюсь в дымную улицу.

— Тебя держали в ящике? — спрашивает она. — В склепе?