Проговариваю это. Признаюсь себе. И догадываюсь.
Я воняю чужаком — и проведи тут не пару дней, а годы, — не стану своим. Я чужой Барселоне и чужой Аннели. И она чуяла это во мне. И помнила, все время помнила, кто я такой.
— Аннели... — шепчу я. — Аннели... Где ты?
— Потому что мы — люди! — кричит Рокамора, потрясая кулаком.
— Рокамора! — скандируют те, кто кольцом стоит вокруг.
— РОКАМОРА! — отзывается площадь.
И тут, будто мое заклинание подействовало, оператору ненароком дают под локоть — камера прыгает — толпа ахает — а я вижу... Розовый мрамор. Высеченные мной из пены чистые линии. Мои глаза. Взгляд — влюбленный — замкнут, зациклен на этом жалком демагоге. Она жива. Она уже нашла его.
Ей не натянули на голову пакет, она не синела, не обмочилась, не сучила ногами; вот она — стоит рядом, помогает ему обманывать этих идиотов.
— Она жива, — говорю я вслух, а потом — не хватает — кричу: — Она жива! Это ложь! Она не погибла, видите?! Он врет вам!
— Заткнись! — шикают на меня. — Не мешай слушать!
Выманила меня из конуры, сняла натерший шею строгий ошейник, почесала за ухом и потащила гулять. Я-то думал, у меня новая хозяйка — и какая! — а она наигралась со мной и просто бросила меня в парке. Вернулась к своему гребаному пуделю. А мне что делать? Что мне делать?! Я не экопет, не электронная моделька домашнего любимца, меня нельзя выключить и зашвырнуть на антресоли, если я вдруг слишком страстно по-собачьи атаковал твою ногу и всю ее перепачкал!
Я живой, ясно?!
— Гребаному пуделю... — подслушиваю я собственное бормотание.
Картинки мелькают: я шагаю куда-то. Не отдаю себе отчет куда — но сама собой близится та башня, на которую я приехал поездом из Тосканы.
Та, где вокзал, из которого — туннель за стеклянную стену. По одну сторону Барселона, по другую — наши.
Поднимаюсь по пустой лестнице, ноги весят ноль, в черепе тоже ничего лишнего. По темному переходу, в котором мы застряли тогда с Аннели, в котором у меня отняли рюкзак, — левой, левой, раз, два! — маршем мимо варящихся в дурманном дыму шайтанов. От меня сейчас другие волны прут, и шайтаны даже не решаются меня окликнуть.
По погасшим указателям трудно отыскать вокзал — но я металлическая пылинка, и электромагнит сам подтаскивает меня к себе. Там, за транспортным хабом, за перекинутым по облакам пролетам ажурного моста — собираются сейчас пятьдесят тысяч Бессмертных, строится Фаланга, и я хочу быть с ними, я хочу в строй.
Как они попадут в Барселону? Стеклянная стена с единственными воротами на тридцатиэтажной высоте сделала Европу неприступной для нелегалов — но она же превратила этот город в крепость, осада которой может продолжаться месяцы и годы.
Понимает ли Беринг, на что посылает их? Тут, в Барселоне, у каждого мужчины есть оружие, и многие готовы расплатиться жизнью за бессмертие. Что смогут пятьдесят тысяч Бессмертных с шокерами против пяти миллионов вооруженных варваров? Почему авангардом не пошлют армейский спецназ?
Я не знаю. И наверное, не должен знать.
Наконец станция: темно. При входе — тюфяком валяется синий полицейский, руки раскинуты в стороны, шлем пропал, голова промята, ткнулся носом в черную лужу, словно это не из него натекло, а он сам подполз — полакать.
Впереди шебуршит кто-то, достаю коммуникатор — посветить, и шокер — встречать новых хозяев. Прыгает луч фонарика, слышна арабская речь, ругань — звучит так, будто какого-то бедолагу собственными кишками рвет.
Комм пищит: сквозь помехи пытается уцепиться за слабый сигнал какой-то сети. Ловит, и его тут же распирает от сообщений. Пролистываю мельком: все сплошь закодированы. Бессмертные будут входить отсюда, через вокзал. До старта операции — минуты.
Подсвечивая себе дорогу, крадусь через черную станцию. Спотыкаюсь о новые тела — кто-то в синем, кто-то в буром. Бликуют слабо кафельные стены, исписанные требованиями равенства и проклятиями Партии. Пахнет гарью и дымом звездной пыли.
Фонарь в глаза — слепит. Поднимаю руки. Боюсь напороться на настоящий гарнизон — штурма ведь ждут, — но полицейские, похоже, дорого продали свои шкуры. Всех защитников этих баррикад — пятеро.
— Это ты? — спрашивают нетвердо и мучительно медленно; узнаю звездную пыль.
— Да я! Я!
— Где остальные? Мы же сказали тебе, тащи сюда всех подряд! Тут сейчас жарища будет! — растягивают слова, забывают перестать жечь мне зрачки своим гребаным фонарем.
— Да идут они, идут! — Я пытаюсь говорить так же, как он. Наверняка идут. Но пока их тут пятеро.
— А эти, которые за пластиком рванули? Их не видел? Чё-то долго!
— Я хер знает, — втягиваю сопли и жму плечами. — У вас вмазаться нет? А то сцыкотно чутка.
— Да не ссы! — Наконец луч слезает с моих глаз. — Ща эти мост пластиком облепят, безродные к нам, а мы их — бам!
Пластик. Это они про пластит. Вот-вот припрут откуда-то взрывчатку и заминируют единственный мост. Сколько наших полетит в пропасть, когда они его рванут?
— Но пылью могу угостить, братиш! Мы же тут общее дело делаем! — Араб харкает тягуче. — Иди, дунь с нами за справедливость!
Ворота они заперли, вижу, въезды на станцию запечатаны. Ворота мощные — их тут ставили, чтобы сдерживать натиск вандалов на цивилизованную Европу. Из синих трупов защитники Барселоны сложили брустверы, прячутся за ними, приладили свои стволы на чужие мертвые спины. Тут целый интернационал: обдолбанный араб напихивает тупоголовые тусклые патроны в кустарный револьвер, негр с дредами по пояс баюкает обрез с широченным дулом; двое усатых вахлаков целят в ворота из винтовок. Узкоглазый разливает из канистры керосин по бутылкам, затыкает их тряпичными фитилями — выходят порции коктейля Молотова.
— Долго что-то они... — шмыгает носом китаеза. — Сказали, за полчаса обернутся!
Слышу, как пиликает комм у меня в кармане.
— Это чё? — интересуется араб.
— Дай затяжечку! — прошу я.
— Эу! На баррикаде! Помогли бы! Еле притаранили сюда эту херь! Здесь пуда четыре, на хер! — слышится из темноты.
— Тут не один мост, тут все вокруг снесет! — гыгыкает другой. Вахлаки выбираются из-за синих брустверов и ковыляют на голос.
Все. Дай им еще пятнадцать минут — они превратят станцию в боеголовку, а гребаную башню в ракету; шестьдесят килограммов пластита... Коммуникатор звенит снова, все настойчивей... Араб выпускает клуб терпкого дыма, от которого воздух становится как вода, протягивает мне причудливую резную трубочку — пузатый карлик, сидящий на корточках, вперившийся своими выдолбленными глазками в глаза тому, кто его курит; мундштук трубки — его огромный кривой член.
— Угощайся.
Тычу ему шокером в шею. Зззз. Потом косорылому — он замахнулся на меня своей бутылкой, идиот, — в щеку: зззз! Негр моргает удивленно, поднимается, переводит на меня ствол своего обреза так медленно, будто это стотонное орудие какого-то древнего линкора, — я рублю его ребром ладони по шее, он хлюпает и кашляет, щелкает курком — обрез на предохранителе; оприходую его шокером куда придется.
Тут — набат: ворота выносят тараном. Бумм! Бумм! Бумм!
Значит, сигнал к наступлению уже дан. Они ждали темноты, двинулись по мосту, когда их не было видно снизу... Сейчас весь туннель наверняка наполнен нашими...
— Чё там?! — орут мне те, что с пластитом.
— Все ровно! — ору я в ответ.
БУММ! БУММ! Только ворота весят, наверное, тонн десять. Сколько они еще провозятся?!
— Пособить?! — Бегу навстречу четверым, которые еле волокут два огромных бэкпэка, шаря вокруг слабенькими диодами.
БУММ! — поняв, что тарану ворота не по зубам, с той стороны подтаскивают лазерный резак, и слепяще-яркий зайчик проскакивает сквозь композитную толщу, пускается в долгое путешествие, оставляя за собой пустоту и оплавленный след, будто по шоколаду горячей ложкой ведут.
Если не я, то кто? Так говорит Эрих Шрейер.
Пристраиваюсь последним, придерживаю рюкзак с гневом господним, когда сую контакты шокера вахлаку в ухо — и тут же перекидываюсь на другого, даже не вижу его лица. Лучик прыгает, закатывается куда-то, второй лесоруб бросает свою ношу и сечет наотмашь длинным ножом, обжигая мне плечо. Бэкпэк падает, сутулый парень, который тащил его сюда столько, сипло втягивает воздух, но проходит миллисекунда — а мы все еще тут. Нож свистит еще, сутулый берет себя в руки, взваливает два пуда Геенны на свои усталые плечи — и трудно бежит к воротам.