— Я и не подозревал, товарищ Артузов, что вы, обычно такой молчаливый и сдержанный человек, можете быть таким яростным агитатором, — мягко улыбнулся Дзержинский. — Я приду. Но пусть на меня не обижаются товарищи, я смогу пробыть с ними не более получаса.

— Полчаса — это прекрасно, — вскочил со стула Артузов. — Это целая вечность!

— В сущности, вечность состоит из часов, — снова улыбнулся Дзержинский.

Феликс Эдмундович сдержал обещание. Его приход на дружескую встречу чекистов вызвал радостные улыбки. Дзержинский обменялся крепкими рукопожатиями со своими сподвижниками и скромно уселся на краешке стола, наотрез отказавшись занять центральное место.

За незатейливым ужином чекисты разговорились. Вспоминали боевую юность, схватки с анархистами, савинковцами и «левыми» эсерами, вспоминали только что отгремевшую гражданскую войну.

Артузов предложил каждому рассказать самый интересный эпизод из своей жизни или произнести речь на необычную тему.

Подошла очередь Дзержинского. Он сидел, подперев длинными тонкими пальцами бледные ввалившиеся щеки, как бы обдумывая свое выступление. И тут Артузов, пребывавший в самом веселом расположении духа по той причине, что смог выполнить поручение друзей и затащить Дзержинского на этот вечер, неожиданно выпалил:

— Феликс Эдмундович, мы предлагаем вам выступить на вечную тему.

— Какую же? — насторожился Дзержинский.

— О любви! — продолжал Артузов. — Понимаете, о любви к женщине! Все говорили о войне, о борьбе, о мужестве. О страданиях, о смерти, о ненависти. Довольно! Феликс Эдмундович, скажите о любви!

В комнате наступила напряженная тишина. Казалось, все были смущены словами Артузова. Вот так предложить Дзержинскому такую тему. Никто не мог себе представить, чтобы Дзержинский — суровый, абсолютно не расположенный к душевным откровениям человек, которого многие считали аскетом, — вдруг заговорил о любви к женщине!

Все притихли как бы в ожидании взрыва.

Между тем с Дзержинским творилось нечто невероятное. В первое мгновение на его лице проступило смущение, и казалось, он наотрез откажется от предложенной темы. Но смущение молниеносно сменилось улыбкой, казалось, озарившей все вокруг. В глазах вспыхнул блеск, щеки зарделись, губы тронула тихая и несмелая, как у влюбленного юноши, улыбка.

Дзержинский встал и поднял бокал. Взгляд его был устремлен сейчас в окно, за которым бесновалась метель — такая же, как тогда, в декабре семнадцатого, пять лет назад на Гороховой улице.

— Друзья мои, — произнес Дзержинский, и слова его в сердцах слушавших отозвались трепетной тревогой. — Я хочу поднять этот тост за женщину, которая шла в ногу с нами в огне революции. Которая зажигала нас на великое дело борьбы. Которая воодушевляла нас в минуты усталости и поражений. Которая навещала нас в тюрьме и носила передачи, столь дорогие для узника. Которая улыбалась на суде, чтобы поддержать нас в момент судебной расправы над нами...

Дзержинский передохнул и обвел всех торжествующим, счастливым взглядом. И, помолчав, завершил свой тост словами, схожими с признанием в любви:

— И которая бросала нам цветы, когда мы шли на эшафот!

— Это гимн! — воскликнул Артузов. — Нет, это сильнее любого гимна.

Дзержинский отпил глоток из бокала, осторожно поставил на стол и взглянул на часы.

— А ведь я не сдержал своего слова, товарищ Артузов, — с укоризной самому себе сказал Дзержинский. — Обещал пробыть полчаса, а пробыл целый час.

— Зато какой тост! — откликнулся Артузов. — Ни один поэт еще не сказал таких слов о женщине!

ОЛАДЬИ

Над Москвой полыхали весенние ветры. Кусты сирени в скверах стали похожи на дымчато-розовые облака. В рощах на окраинах города несмело пробовали голоса соловьи.

Одно из окон дома в Успенском переулке было открыто настежь. Из него струился ароматный дымок, от которого, у прохожих текли слюнки, а перед глазами возникала сковорода с пышными, горячими оладьями.

У Ядвиги Эдмундовны, жарившей эти оладьи к приходу Феликса Эдмундовича, тоже текли слюнки. Это было мучительное состояние... Но зато душа ликовала: сегодня, наконец, она на славу угостит своего брата, питавшегося впроголодь.

Дзержинский и впрямь был голоден. На Лубянку он приехал еще в тот час, когда не занимался рассвет, и на ходу выпил стакан остывшего морковного чая, даже не почувствовав вкус этого странного напитка. Потом его закрутили дела — чекисты выбивали анархистов из их последних осиных гнезд.

Лишь поздно вечером, по пути в Кремль, Феликс Эдмундович забежал на несколько минут к сестре.

Она усадила его за стол. Язычок огня в керосиновой лампе слегка колыхался от ветерка, прорывавшегося в окно. На столе не было ничего, кроме большой мелкой тарелки с цветочками и вилки.

— Я очень прошу тебя поесть, — умоляющим тоном произнесла сестра.

— Но тарелка пуста! — изображая удивление, воскликнул брат.

— Сейчас все будет как в сказке! — загадочно произнесла сестра и распахнула дверь из кухни столь торжественно, как это делалось на приемах в царских чертогах.

Дзержинский обернулся. Сестра шла к столу медленно, степенно, важно, держа на вытянутых руках блюдо, на котором красивой горкой громоздились румяные, с хрустящей корочкой, оладьи. С молчаливой гордостью поставила блюдо на стол.

— Спасибо, родная, — растроганно сказал брат. — Оказывается, ты не забыла, что это мое любимое кушанье.

— Еще бы! — подхватила сестра, ликуя от одного чувства, что смогла порадовать брата. — Помнишь, когда ты был маленький, ты всегда просил маму испечь оладышков. Тогда, в Дзержиново...

— Да, да, — поспешно подтвердил Феликс Эдмундович. — Я всегда просил маму испечь оладьи...

Он осторожно взял оладышек. Пальцы обожгло, но он не выпустил оладышка, предвкушая его вкус.

— Сейчас я принесу тебе чаю и немного варенья, — продолжала сестра. — Клубничное варенье из моих старых запасов.

— Сестра, а где ты взяла муку? — круто обернувшись на стуле, вдруг спросил Дзержинский.

Вопрос прозвучал как выстрел: сестра вздрогнула и опустила виноватые глаза.

— Муку? — переспросила она и густо покраснела. Лишь секунду она раздумывала, сказать ли ей правду или скрыть. Но, зная брата, тут же отогнала от себя навязчивое желание обмануть его. — Муку? Сегодня мне очень повезло, Феликс. Я совершенно неожиданно купила ее...

— У мешочника? — не ожидая ее признания, подхватил Дзержинский. — У спекулянта? У злейшего врага Советской власти? У того, кто хочет задушить нашу республику голодом?

— У мешочника... — покаянно пролепетала сестра.

Дзержинский порывисто встал со стула. Схватив блюдо, он подошел к раскрытому окну и выбросил оладьи.

— Что ты наделал? — ахнула сестра, с трудом сдерживая слезы.

— Не более того, что нужно было сделать в этой ситуации, — непреклонно сказал Дзержинский. — Запомни, мы должны жить так, чтобы нас ни в чем не мучила совесть. И требовать от себя того же, чего мы требуем от других.

Пристально посмотрев на плачущую сестру, он нежно обнял ее за плечи.

— Ну к чему так горевать? — почти ласково спросил Дзержинский. — У нас с тобой есть чай. Да еще с клубничным вареньем!

В ОТПУСКЕ

Ночное летнее небо было звездным. Где-то внизу, в обрывистых берегах, негромко шумела река. Темный лес вплотную придвинулся к невспаханному полю.

Дзержинский медленно шел по тропинке, радуясь красоте природы, чистому воздуху и одиночеству. Настораживала и отвлекала от беззаботных дум только тишина — непривычная тишина, в которую было трудно поверить.

Неделю назад он приехал сюда, в этот совхоз под Наро-Фоминском, вместе с Софьей Сигизмундовной и Ясиком. Бесконечные леса простирались вокруг. Опушки березовых рощ были полны сиянья крохотных солнц — это цвели, радуя глаз, ромашки. Птичьи голоса звучали музыкой, заставляли трепетать усталое сердце.

Отдых был прекрасен. Феликс Эдмундович удил с Ясиком рыбу на Наре, катался на лодке. И даже учил сына стрельбе. Вечерами много читал. Он не расставался с томиками Мицкевича, Словацкого...