– Какие? – Я протянула руку, и синицы спустились на ладонь.

Люди?

Разные. Много. Считать синицы не умеют, но в голосах их мне слышится беспокойство.

При людях железо. И значит, следом пойдут волчьи стаи, а то и воронье. Воронов синицы боялись.

Удивительно, как переменилась моя жизнь за прошедшие три месяца. И если первый из них прошел будто бы в тумане, то иные два были… странны.

От Тойву мне досталась хижина, стены которой давным-давно ушли под землю, а на крыше раскинулись ковры зеленого мха. Этот дом зарос грязью и пропах кровью, запах которой я ныне ощущала остро. Два дня я пыталась очистить его, боролась с плесенью и кружевом волчьих грибов, с рыжими пятнами ржавчины, что проступали сквозь дверь, с мокрицами и жуками, которые давным-давно прижились в гнилых циновках. Я избавлялась от прелой соломы, поеденных молью одеял, благо подаренная Акку шкура была тепла. Я вычищала из кладовки гниль и перебирала труху лекарственных трав. Пожалуй, они появились в доме задолго до Тойву.

Но хижина упрямо не желала становиться мне домом.

И тогда лес подарил мне Горелую башню.

Какой она была?

Окруженной сетью зачарованных троп. И не человеку по ним ходить – заведет, запетляет, закружит и, опутав, вытянет силы. Будет водить, пока тот, кто дерзнул нарушить покой заклятого места, не отступит. Или не падет к узловатым корням престарелых дубов. Но я, отмеченная Акку, больше не была человеком. И тропа сама легла мне под ноги, потянула, позвала… Куда?

К подножию холма, скрытого в тени леса.

Малинник успел зарастить раны, нанесенные пламенем. И все же я ощущала эхо прежней боли. Земля помнила день, когда был выпущен дикий огонь. И что глодал он не только дом, некогда стоявший на холме, но и саму землю. Что металось пламя, норовя добраться до лесных стражей, жаром иссушая листья. До сего дня старые вязы хранили следы огня. И спешили рассказать мне про давнюю свою обиду.

Люди злые.

Их можно убить.

И даже нужно.

Что осталось в этом месте, помимо ожогов? Оплавленные камни. Несколько ржавых гвоздей, которые земля бросила мне под ноги. Старая стена, затянутая сетью хмеля.

И Горелая башня.

Как она устояла?

Чудом.

Она была невысока, кряжиста и, как показалось мне, построена задолго до пожара, во времена давние, полузабытые ныне. Время слегка накренило ее, но я чувствовала, что башня простоит не год и не два.

Дом?

Когда-то это место было домом.

Дверь сохранилась. И петли отозвались на прикосновение скрипом, словно вздохом. Внутри сумрачно и, должно быть, сыро. Холодно? Я утратила способность ощущать холод иной, кроме того, который поселился внутри. И босые ноги мои считали ступени.

Хрустело стекло.

Желтое и синее. Зачерпнув горсть, я поднесла ладонь к узкому окошку. Солнце плеснуло светом, и стекло на миг превратилось в драгоценные камни.

Ценного в башне не осталось.

Здесь и комната была всего одна, под самой крышей. Зато большая и почти не тронутая пламенем. Прорвавшись в окно, огонь растекся по стенам, оставив черные следы копоти, но затем отступил. И кровать не тронул… и камин… и какой-то низкий стол… табурет…

Подмести надо бы.

И паутину снять.

Я задрала голову. На куполообразном потолке, скрытый под тонким слоем сажи, обитал змей. Черные кольца его сплетались причудливым узором, а ромбовидная голова спускалась к самому окну.

Змей смотрел на меня.

Рисунок.

Всего-навсего рисунок, пусть и сделанный мастерски. Я не чувствовала в нем жизни, но… что-то мешало забыть о змее. И, поклонившись, я спросила:

– Пустишь переночевать?

Несколько мгновений ничего не происходило. А затем Горелая башня содрогнулась и протяжно застонала. Я же поняла: мне разрешено остаться.

– Спасибо.

Змей не ответил.

А у меня появился дом. Он был удивителен, и, пожалуй, впервые за все время с моего рождения я чувствовала себя по-настоящему защищенной. Оттого и покидать его я не желала.

Голод заставил.

Не тот, о котором я старалась не думать, но обыкновенный: я все еще была слишком человеком, чтобы вовсе обходиться без еды. Просто теперь ее требовалось меньше.

Все изменилось.

И, выйдя за пределы зачарованного круга, я долго вдыхала запахи, которых вдруг появилось превеликое множество. Вот серебристый лисий след вьется по поляне. А под ним медной проволокой заячий лежит. И заяц петлял, кружил, силясь обмануть рыжую смерть.

Догонит ли?

Я могу пойти по следу и узнать.

Или могу остаться и слушать голоса птиц, которые расскажут обо всем, что в лесу творится. Вот застрекотала всполошенная сорока, спешит упредить о новой хозяйке.

Обо мне?

Разве у леса бывают хозяева?

В тот раз я дошла до реки. И лещина, выросшая у самого берега, поклонилась старыми орехами. И черничные кусты поспешили поделиться ягодами. Я ела, не заботясь о том, что испачкаюсь.

Кого мне теперь бояться?

Нет больше Ерхо Ину, нет братьев и сестер.

Нет Янгхаара Каапо, которому я подарила новое имя и камень.

И меня, прежней, тоже нет.

Склонившись над водой, я вглядывалась в свое отражение. За прошедшие дни шрам не исчез, напротив, он стал словно бы больше и теперь перечеркивал лицо жирной красной линией.

– Прелестненько! – произнес за спиной кто-то. – Хочешь, волосики расчешу?

Отпрянув от воды, я обернулась.

На тонкой ивовой ветке, которая с трудом-то собственные листья удерживала, сидела девушка.

– У меня и гребешочек есть. – Она показала мне деревяшку с тремя кривыми зубьями. – Прелестненький.

– Кто ты?

– Я и косичку заплести смогу, прелестненько будет. Не бойся. Тебя не трону.

И тут я поняла, что вижу перед собой лаакье-водяницу.

Белая, с прозеленью кожа. Волос светлый, вьющийся, так и тянет прикоснуться. Сидит лаакье у воды, держит гребешок да людей ждет. Увидит женщину и начнет жаловаться: дескать, волосы в ветвях запутались. Помощи просить будет, плакаться, обещать сокровища немалые. Но стоит поддаться, коснуться волос – и враз опутают они сетью, утянут на дно.

Мужчины же сами к лаакье устремляются, им-то кажется, что не видели они девы краше…

– Не бойся. – Водяница провела гребнем по космам. – Ты хозяюшка.

– А ты?

– А я живу тут.

– Давно?

– Давненько. – Она зажмурилась. – Как утонула, так и живу. Прелестненько здесь. Садись.

И я, цепенея от собственной смелости, села под ивой.

– Я тебе рыбки потом принесу, – сказала лаакье, касаясь моих волос. И языком зацокала горестно: – Что ж ты с ними делала-то? Совсем запустила. Волосики беречь надобно. Прелестненько чтобы…

Руки ее были холодными и мокрыми, а шеи нет-нет да касались острые коготки. И тогда вспоминала я, что не просто так тянет лаакье людей под воду, но чтобы кровь их пить.

– Я тебе волосики чешу-расчесываю, – убаюкивал ее голос. – Разберу прядку к прядке, ниточку к ниточке… прелестненько будет… принесу тебе со дна беленьких жемчужинок… заплету косички… Одну или две?

– Семь, – ответила я.

– Семь косичек мужчинки носят, – неодобрительно произнесла лаакье, выглаживая мои космы. И распадались колтуны, рассыпались от прикосновений водяницы слипшиеся пряди, и даже боль в заживающем шраме утихала. – У тебя есть мужчинка?

– Был.

– Друг?

– Муж.

– Му-у-ж, – вздохнула лаакье. – Я себе тоже мужа завести хотела. Раньше. Давно.

– Не вышло?

Она покачала ногой, и тонкие пальчики скользнули по водяной глади, ее не потревожив.

– Тонут. – Лаакье вернулась к моим волосам. – Не прелестненько.

Семь кос она заплела, украсив каждую ивовыми листьями и тонкими полосками коры.

– А здесь я не помогу. – Она коснулась своего лица.

– Знаю.

– Ты еще придешь? – В темно-зеленых глазах жила надежда. – Тут скучно очень. Сижу, сижу, и нет никого…

– Приду, – пообещала я, еще не зная, сдержу ли слово.

Но на следующий день появилась у заводи, принесла лаакье новый гребень, обнаруженный мной среди вещей Тойву. Этот гребень был обыкновенным, деревянным, и украшал его нехитрый узор. Но лаакье взвизгнула от радости и, соскользнув с ветви, обняла меня.