Она смежила веки, вот только руку от плети не убрала. И рабыня поспешила вернуться к прерванному занятию.

Пиркко улыбалась собственным мыслям.

Боятся.

Рабы. И слуги. И Советники, которые шипят клубком рассерженных змей, дескать, куда это годится, чтобы Севером женщина правила. За спиной шипят, но глянешь в глаза, и тотчас цепенеют.

Забавные.

Ничего-то они не сделают, побоятся против отца идти, да и Золотые рода поддержат Пиркко. Каждый небось уже корону на свою голову примеряет.

Выждут неделю и пойдут свататься.

Пускай себе…

Отец уже перебирает женихов, уверенный, что вновь поступит Пиркко так, как велено ей будет.

Ничего-то он не понимает.

Льется кровь.

Растет сила.

Еще день-другой – и полной станет. Тогда не нужны будут Пиркко ни Советники, ни мужья. Покорится Север нежной руке ее.

Отец ждал ее в покоях Вилхо.

Изменились они. Исчезли жаровни и меха. Открытые настежь окна зазывали ветер для игры, и он, благодарный, спешил вынести на крыльях своих запахи болезни и смерти. Вынесли столики с лекарствами и надоевший бронзовый таз, куда ежедневно собиралась кровь Вилхо. Горчила она изрядно. Пиркко, вдохнув полной грудью, улыбнулась: все-таки хорошо, что он умер. Надоел уже.

Отец, заняв кресло Вилхо, разглядывал собственные ногти, желтоватые и грубые.

– Хорошо выглядишь, милая. – Он улыбнулся и, поднявшись, обнял Пиркко. Крепко обнял, прижал к себе, дохнув в лицо перегаром и табаком. Колючая борода щеку царапнула. И платье помялось.

– Я стараюсь. – Пиркко мягко вывернулась из объятий. – О чем ты желал поговорить со мной?

Ерхо Ину прошелся по комнате, поднял флакон с розовой водой, которую так любил кёниг, и, понюхав, скривился. Остановившись перед зеркалом – надо будет приказать, чтобы унесли его, – он долго перебирал кисточки для лица, гребни и накладки с темными волосами. Потом заговорил:

– Ты ведь понимаешь, милая, что мы должны определиться?

Кувшин с вином стоял там, где обычно – на низком столике для игры в шахматы. И кубки были.

– Мы можем торговаться, тянуть время…

Улыбаться.

И прикосновениями, взглядами дарить надежду.

Пиркко-птичка успела усвоить правила игры.

– Но как долго? – Отец повертел в пальцах баночку с золотой пудрой.

– И что ты решил?

Один кувшин и два бокала. Вино темно-красное, сладкое.

– Есть трое. Ирку Доно…

Он старше отца. Краснолиц, и глаза вечно слезятся. Еще эта мерзкая привычка губы облизывать. Но род Доно крепко оседлал Птичьи острова, и на зов Ирку откликнутся десятки кораблей.

– Тайло Ар…

Тоже немолод. На голове залысины, борода седая, куцая, нос огромен. И Тайло Ар вечно им шмыгал, тер, растирая докрасна. За Тайло стоит долина Кревень с ее источниками и жирной, черной землей, которая щедро одаривает род Ар живым пшеничным золотом. Но куда более известна конница рода Ар.

– И Гайто Оро.

Едва за сорок и собою хорош, вот только пережил двух жен, а третьей Пиркко становиться не желает. Но если сказать отцу, так разве послушает?

Ему важны сотни лучников, которые пойдут за главою рода.

– Мне никто не нравится. – Пиркко самолично наполнила две чаши вином. – Они все…

– Позволят тебе удержать трон.

Ей?

Ей позволят и дальше играть роль послушной жены. Власть поделят муж и отец. А Пиркко…

Птичьим крылом, лаская воздух, скользнула белая ладонь над кубком. И пальцы Пиркко сжались. Белесым глазом Акку блеснул лунный камень на перстне.

– Девочка моя. – Рука Ерхо Ину легла на плечо.

Грубая. Тяжелая. И стоит возразить, сожмется, оставляя синяки на нежной коже.

– Нет иного пути власть удержать.

Ему так кажется. Нет, он не собирается делить власть с мужем Пиркко. Он возьмет все. И уж точно Ерхо Ину не примет ее выбор. Он привык решать за всех. И прочие с покорностью принимали свою судьбу, но не Пиркко.

Она не позволит снова себя продать.

– Да, отец. – Пиркко взяла чашу со столика и, повернувшись, вложила в широкую ладонь Тридуба. – Я понимаю, все понимаю.

В его глазах одобрение.

И облегчение.

– Ты всегда была умна. – Наклонившись, Ерхо Ину поцеловал ее в висок. Прикосновение губ его было холодным, жестким. – Для женщины.

Она потупилась, скрывая под ресницами гнев в глазах.

Тридуба осушил бокал одним глотком и крякнул.

– Сладкое. Не волнуйся. Я позабочусь, чтобы твой муж хорошо с тобой обращался.

Это обещание ничего не стоит, но Пиркко кивает, опустив взгляд. Она расправляет складки на платье и стирает шерстью с пальцев бесцветную пыль.

– Пока никому ничего не обещай. – Ерхо тряхнул головой и повторил: – Отвратительно сладкое. Мухи… Весна, а уже муха жужжит…

Тридуба взмахнул рукой, отгоняя эту ему одному видимую муху, и покачнулся.

Сунув пальцы под ворот рубахи, он рванул, и ткань затрещала.

– Ты… – Лицо отца сделалось красным. И Пиркко смотрела, как в глазах стремительно прорастают алые молнии сосудов. – Ты что…

Он все еще стоял, могучий Ерхо Ину. Покачивался. Дергал головой и тер лицо ладонью. Из носа шла кровь, и рука Тридуба была красна.

– Что ты…

– Прости, папа. – Пиркко бросила на пол подушечки, подумала, что следовало бы кресло подвинуть, пусть бы присел, но то было тяжело. Да ничего страшного, если упадет Ерхо Ину, небось не покалечится. – Прости, но я не хочу быть монетой, которой ты за власть платишь.

Тридуба пытался что-то сказать.

Обозвать ее?

Или проклясть?

Но язык больше не слушался его. Да и собственное тело стало чужим, тяжелым. Оно вдруг покачнулось, обмякло, и Ерхо Ину мешком повалился на пол.

– Не бойся, папа. – Пиркко присела рядом и волосы с его лица отвела. – Я тоже тебя люблю. И буду о тебе заботиться. Просто…

В налитых кровью глазах его отражалось белое платье и выпуклые камни ее ожерелья.

– …просто я хочу жить сама. Для себя. Понимаешь?

Он шевелил губами, а по щеке сползала нить слюны. Тридуба не шелохнулся, когда Пиркко перевернула его на спину, но голову оставила на боку и заботливо подложила под нее подушечку. Она обыскала отца и, вытащив из кошеля мятый пергамент со сломанной печатью, нахмурилась:

– Надеюсь, ты не покалечил его снова?

У Ерхо Ину дернулась губа.

– Встреча еще будет. Я сама на нее пойду. И мы договоримся.

По глазам сложно было понять, что думает отец.

– Конечно, договоримся. – Положив пергамент на колено, Пиркко его расправила. – Он немного обижен, но… разумный ведь человек. Да и не только на его разум надеюсь. А теперь прости, мне пора.

Она вытащила подушечку, поцеловала отца в холодную щеку и встала.

– Позже тебя найдут.

Белый подол платья скользнул по его лицу.

– Думаю, где-то через час… или два… Я скажу, что ты решил отдохнуть, жаловался, будто голова болит, и никто не удивится.

Ерхо Ину видел ее домашние туфли, расшитые белыми жемчужинами. И ворс ковра, который проминался беззвучно.

– Возраст, – сказала Пиркко, положив ладонь на бронзовую ручку двери. – Волнения. И всем будет очень и очень жаль. Наверное.

Она выскользнула за дверь, оставив Ерхо Ину в тишине.

Горел камин. Из открытых окон тянуло весенней прохладой. И во рту стояла невыносимая винная сладость. Ерхо Ину сделал единственное, что мог: закрыл глаза.

Говорили, что некогда, лет двести тому, а то и триста, если не все четыреста, стоял на Гарьиной пустоши дом о пяти стенах с красной черепитчатой крышей. И пять труб подымалось из нее. И пять дымов что день, что ночь тянулись к небу. Что в каждой стене дома было по окну, а двери, сколько ни ищи, не сыщешь. И только люди отчаявшиеся, в горе великом пребывавшие, видели ее.

Открывали.

Входили.

И навек оставались в плену пяти стен.

Кто был хозяином этого дома?

Колдунья-вёльхо? Нойда-чародей, на ту сторону мира глядящий? Или старая крыгга, женщина, пятерых мужей похоронившая, бездетная и оттого проклятая вовек чужие души собирать? А может, и вовсе сама темная богиня, которой тоже пристанище требовалось?