Но честность, будучи удобным обманом, является и понятием изменчивым, склонным вольно и беспорядочно блуждать по завиткам ракушки эго; когда одно течение столкнется с другим,… ну что же, честность покажет себя, монету с одной стороной. В злосчастном этом столкновении отыщем истоки всех типов конфликтов, от полонивших материки войн до соседской свары из-за криво поставленного забора.
Но к чему философские блуждания? Никакого воздействия на привычные дороги жизни, насколько можно судить. Пропустим их и перескочим к следующей исполненной мрачного значения сцене, в которой нахохленным стервятником входит в «Таверну Феникса» никто иной, как Торвальд Ном. Стоит на пороге, рассеянной улыбкой отвечает на небрежное приветствие Сальти, идет к бару, где Миза уже цедит для него кружку. Протянутая рука Торвальда схвачена у запястья, Миза привлекает его к себе и шепчет тихие слова, по — видимости, важные; Торвальд морщится и неохотно кивает — такого ответа достаточно, чтобы Миза выпустила его.
Подбодренный таким способом Торвальд Ном подошел к столику Крюппа и плюхается на стул. — Все плохо, — сказал он.
— Крюпп поражен, дражайший кузен Раллика, твоей жалкой жалостью к себе, твоим пессимистическим пессимизмом. Ужас, кривящийся Торвальд так замарал свой мир, что поражены даже ближайшие его приспешники! Гляньте! Темное облако уже застилает путь Крюппа. Необходимы жесты, изгоняющие подобное воздействие! — Тут Крюпп помахал рукой с малиновым платком, словно крошечным флагом. — Ах, так намного лучше. Будь уверен, Торвальд друг Крюппа, что «плохо» не так плохо, как могло бы быть, даже если оно действительно плохо.
— Раллик оставил письмо. Он желает меня видеть.
Крюпп насупил брови и попытался склониться над столом, но живот не позволил, так что он снова откинулся назад, на миг встревоженный возможностью чрезмерного разрастания объемов — но ведь это вопрос формы мебели, а значит, дела не так уж плохи, слава богам! — Не подлежит сомнению, Раллик желает всего лишь радостно поприветствовать давно потерянного кузена. То есть, утверждает Крюпп, не о чем беспокоиться.
— Видно, ты мало знаешь, — отвечал Торвальд. — Однажды я сделал нечто ужасное. Жуткое, отвратительное, порочное. Я подозреваю, что если он меня отыщет, то убьет. Как ты думаешь, почему я вообще убегал?
— Пролет в многие годы шириной ослабляет любой мост, пока он не рассыпается от толчка. Если не от толчка, то от бешеного удара кувалдой.
— Ты поговоришь с ним за меня? Крюпп?
— Разумеется. Но, увы, Раллик сделал Крюппу нечто ужасное, жуткое, отвратительное и порочное, и Крюпп не склонен прощать.
— Что? Что такое он сотворил?
— Крюпп будет думать думу кое о чем, достаточном для надежного защемления спускового крючка намерений, чтобы арбалет смог лишь бессильно и отчаянно коситься в твоем направлении. Тебе, дорогой друг, нужно будет лишь широко распахнуть объятия в нужный миг.
— Спасибо, Крюпп. Ты настоящий друг. — И Торвальд выпил залпом.
— Да, настоящий, хотя в данный миг и не стоЯщий. Крюпп благословляет тебя, но, увы, не предметом коллекции, специально предназначенной для того Синими Морантами — о, если бы Крюппу удалось самолично лицезреть эти исключительные и воистину уникальные знаки почитания! Сальти, сладкая милашка, не пора ли ужинать? Крюпп сгорает от нужды! О, и еще графинчик урожая…
— Постой. — Глаза Торвальда Нома остро заблестели. — Откуда, во имя Худа, ты о них узнал? И как? Кто тебе рассказал… никто не мог рассказать, потому что это тайна!
— Спокойнее, прошу, спокойнее, дражайший друг Крюппа. — Еще один взмах платком, завершившийся стиранием некстати выступившего на лбу пота. — Ну, слухи…
— Ни шанса.
— Тогда… э… признания умирающего…
— Мы чертовски близки к тому, чтобы услышать их прямо сейчас.
Крюпп торопливо промокал лоб. — Источник ускользает от меня, Крюпп клянется! Разве Моранты сейчас не на гребне волны?
— Они всегда на треклятом гребне, Крюпп!
— Точно. Тогда… а, волнения среди Черных бросили волнующий намек на сказанные воздаяния… или одеяния? В-общем, что-то религиозное…
— Почитания, Крюпп.
— Именно. Кто среди людей более заслужил подобное от Морантов? Никто, разумеется, что и делает их необыкновенно необыкновенными, вызывая топорщение экзоскелетных надбровий Черных и, без сомнения, Красных и Золотых и Серебряных и Зеленых и Розовых… а Розовые Моранты бывают? Крюпп не уверен. Так много цветов и так мало свободных ячеек в мозгах Крюппа! Может, Розовато-Сиреневые? — Тут он стряхнул переполненный влагой платок на сторону, что, к несчастью, совпало с прибытием Сальти, несущей поднос с ужином. Это происшествие позволило Крюппу открыть ценность дыхательной реинтеграции, хотя последующие замечания, что ужин малость пересолен, встретили холодный — очень холодный — прием.
Торвальд на удивление быстро потерял вкус к элю и ретировался (весьма невежливо!) в середине ужина Крюппа. Вот и доказательство, что манеры в наши времена уже не те, что раньше. Но когда они были еще те, скажите на милость?
Она не думает о нем — Резак был уверен. В этот миг он стал оружием, которым она пронзает себя, наслаждаясь запретным, оживляясь от измены. Она бьет себя снова и снова, замыкаясь и становясь недоступной для его касания и да, самопричиненные раны становятся намеком на направленное внутрь себя презрение, а может быть, и отвращение.
Он не знал, что думать… но есть нечто манящее в том, чтобы стать безликим, стать оружием, и эта истина заставляла его дрожать — как и тьма, которую он видел в ее глазах.
«Апсалар, этого ли ты боялась? Если так, то я понимаю. Понимаю, почему ты бежала. Ради нас двоих?» С этой мыслью он изогнулся, застонав, и излился в Чаллису Видикас. Она застонала и обмякла над ним. Пот на поте, волны жары окружили их.
Они молчали.
Снаружи чайки кричали что-то умирающему солнцу. Шум и смех, заглушенные стенами, тихий плеск волн о заваленный черепками берег, скрип трапов — корабли загружаются или разгружаются. Снаружи мир оставался таким же, как и всегда.
Резак думал о Сцилларе, о том, что совершил измену — как и Чаллиса. Да, Сциллара часто говорила, что их любовь рождена случаем и не связана обещаниями. Она настаивала на дистанции, и если в их любовных играх случались моменты бесконтрольной страсти, то оба самолюбиво старались как можно быстрее подавить ее. Он подозревал, что ранит ее — после прибытия в город некая часть души желала оставить позади все произошедшее а борту корабля, как бы завершить одну главу, обрезать все нити и начать сказку заново.
Но это невозможно. Всякие перерывы в истории жизни — не более чем следствие ограниченности дыхания, временного утомления. Воспоминания не пропадают; они сетью волочатся за нами следом, и в узловатых ячейках ее застряли все случившиеся с нами странности.
Он вел себя недостойно, ее это ранило. Это вредило даже их дружбе. Кажется, он зашел слишком далеко и уже не сможет вернуться к тому, что вдруг осознал как драгоценное, как более правильное, чем то, что он чувствует сейчас, лежа под этой женщиной.
Говорят, что радость быстро ломается под весом истины. И точно, распластавшаяся на нем Чаллиса стала куда тяжелее.
В своем молчании Чаллиса Видикас вспоминала утро, один из редких завтраков в компании супруга. На его лице читалось лукавое веселье, или, по крайней мере, намек на подобное чувство, отчего каждый продуманный жест стал казаться насмешкой — как будто, сидя за общим столом, они просто разыгрывали роли, полагающиеся домохозяевам. И находили, кажется, некое удовлетворение, сознавая лживость друг друга.
Чаллиса думала о даре привилегированности — ибо разве это не истинная привилегированность? Богатый супруг, ставший еще богаче, любовник из ближайшего окружения супруга (он запал на нее, так что можно воспользоваться им когда захочется) и еще один любовник, о котором Горлас вообще не знает. По крайней мере так она считает.