Слова пусты перед ликом жестокой воли. Они беспомощны, им не защитить святынь, каковы бы они ни были; им не защитить себя, свою свободу выбирать, свободу жить. Способность сочувствовать стала ее бедой. Сочувствие открывает в душе раны, и предотвратить это может лишь душевное очерствение — но этого она не хочет, она видела слишком много лиц, глядела в слишком многие глаза, вздрагивая от их холодности, от страсти к холодным суждениям.

«Праведные присваивают себе право судить. Праведные первыми сжимают кулаки, первыми начинают раздор, первыми нападают на несогласных, чтобы подавить их.

Я живу в деревне слабаков, и я самая слабая среди всех. Но… нет величия в беспомощности. Нет надежды».

Ливень хлестал, гремел по камням дороги, по косой крыше, и звуки потопа заполнили ее череп. «Искупление лежит вне понятий «правильного» и «неправильного». Ни один смертный не может оправдываться именем Искупителя. Как смеют они решать за него?» Люди следили за ней сквозь щелки, и жалкие их лица сливались в одно. Ей хотелось прогнать всех. «Проклятые глупцы. Прощения недостаточно!» Но они так и будут смотреть на нее жалобно и горестно, выпучив глаза. Они отчаянно верят, что на каждый вопрос есть ответ, держатся за представление, будто в страданиях сокрыт смысл и познание этого смысла облегчит страдания.

Знание, понимала Селинд, никому не помогает. Оно всего лишь заполняет пустоты, которые иначе заполнились бы отчаянием.

«Сможете ли вы жить без ответов? Спросите сами себя. Сможете ли вы жить без ответов? Ведь если не сможете, вы неизбежно придумаете ответы, и они успокоят вас. А те, что не разделяют вашу точку зрения, будут самим существованием своим вызывать в ваших сердцах страх и ненависть. Какой бог благословит подобное?»

— Я не верховная жрица, — каркнула она, и вода потекла по лицу.

Тяжелые сапоги зашлепали по наружной грязи. Дверь заскрипела, темный силуэт заслонил сероватый свет. — Селинд.

Она моргнула, пытаясь понять, кто заговорил с ней с таким… таким сочувствием. — Называй меня слабейшей.

Пришедший пошевелился, закрывая дверь. Грязь зачавкала, в хижине снова воцарился полумрак. Он стоял, и вода капала с длинного плаща. — Так не пойдет.

— Кто бы ты не был, — сказала Селинд, — я тебя не звала. Это мой дом.

— Извини, Верховная Жрица.

— Ты пахнешь сексом.

— Да, наверное.

— Не трогай меня. Я — отрава.

— Я… я вовсе не хотел… тронуть тебя, Верховная Жрица. Я прошелся по вашему поселку… условия ужасные. Сын Тьмы, я уверен, не допустит такой нищеты.

Она прищурилась. — Вы друг Пленника Ночи. Единственный Тисте Анди, которому люди не кажутся недостойным отродьем.

— Вот, значит, как ты нас видишь? Это… плохо.

— Я больна. Прошу, уходите, сир.

— Мое имя Спиннок Дюрав. Может, я и называл свое имя в прошлую встречу. Не помню, да и ты наверняка не помнишь. Ты… бросила мне вызов, Верховная Жрица.

— Нет, я отвергла вас, Спиннок Дюрав.

В его тоне прозвучало нечто вроде сухой насмешки: — Возможно, это одно и то же.

Селинд фыркнула: — Вы неисправимый оптимист.

Он вдруг протянул руку, и коснулся теплой ладонью ее лба. Она отпрянула. Он выпрямился и сказал: — У тебя жар.

— Просто уйдите.

— Уйду, но возьму тебя с собой.

— А как насчет всех страждущих в лагере? Вы их заберете? Или только меня, ведь одна я вызываю у вас жалость? Или вами не жалость движет?

— Я приглашу в лагерь целителей…

— Да, точно. Я подожду с остальными.

— Селинд…

— Это не мое имя.

— Не твое? Но я…

— Я просто придумала его. Имени у меня не было в детстве, не было и несколько месяцев назад. Вообще не было имени, Спиннок Дюрав. Знаешь, почему меня до сих пор не изнасиловали, как почти всех женщин? И большинство детей. Я такая уродина? Нет, не плотью — ты же сам видишь. Все потому, что я Дитя Мертвого Семени. Ты знаешь, что это такое, Тисте Анди? Моя мать ползала, полубезумная, по полю битвы, шарила под куртками мертвых солдат, пока не находила торчащий, напряженный член. Она всовывала его в себя и, если было на то благословение, забирала семя. Семя мертвеца. У меня много братьев и сестер, целая семья тетушек и мать, недавно съеденная ужасной болезнью, что гноит плоть. Мозги ее сгнили уже давно. Меня не насилуют, потому что я неприкасаема.

Он молча смотрел на нее, явно потрясенный и изумленный.

Селинд закашлялась, надеясь, что ее не начнет тошнить. Увы, это слишком часто случается в последнее время. — А теперь иди, Спиннок Дюрав.

— Это место заражено. — Он подошел и подхватил ее.

Она задергалась. — Ты не понял! Я больна потому, что ОН болен!

Спиннок замер, а она наконец открыла глаза — зеленые как лесная чаща, с опущенными краешками. Слишком много сочувствия блестело в них. — Искупитель? Да, я воображаю. Идем, — он поднял ее без усилий, и она хотела сопротивляться, хотела вырваться — но сил не было. Она сделала слабый жест, как бы желая оттолкнуть его руками, но в результате лишь беспомощно уцепилась в край плаща. Как дитя.

«Дитя».

— Когда кончится дождь, — прошептал он, и теплое дыхание словно морозом обожгло щеку, — мы займемся перестройкой. Сделаем тут все заново. Сухое, теплое.

— Не насилуй меня.

— Хватит разговоров о насилии. Лихорадка пробуждает множество страхов. Отдохни.

«Я не стану судить. Даже собственную жизнь. Я не стану… мир полон слабости. Множество сортов слабости. Везде…»

Выйдя из хижины с бесчувственной женщиной на руках, Спиннок Дюрав огляделся. Фигуры со всех сторон, кто под капюшонами, кто с намоченными дождем волосами.

— Она заболела, — сказал он. — Ей нужно исцеление.

Никто не ответил.

Он поколебался и произнес: — Сын Тьмы будет информирован о ваших… трудностях.

Они начали отворачиваться и пропадать за струями ливня. Несколько мгновений — и Спиннок понял, что остался один.

Он двинулся к городу.

«Сын Тьмы будет «информирован»… но он уже знает, не так ли? Знает, но оставил все на произвол… кого? Меня? Сирдомина? Самолично Искупителя?

«Передай наилучшие пожелания жрице».

Значит, на нее, эту хрупкую женщину в моих руках. Я стану заботиться о ней, ибо в ней таится ответ.

Боги! Ответ НА ЧТО?»

Скользя по грязи и воде, он осторожно пробирался из лагеря. Ночь поджидает.

Из глубин памяти вдруг поднялась строчка поэмы. «Луна не дождь струит на нас, но слезы…» Да, какой-то отрывок. Увы, больше он ничего не смог припомнить, пришлось удовлетвориться одной фразой (хотя, по правде говоря, она вовсе не кажется удовлетворяющей).

«Спрошу Эндеста — но нет, он ушел от нас. Возможно, спрошу Верховную Жрицу. Она помнит каждую когда-либо написанную поэму только ради того, чтобы зевать над каждой. До сих пор помнит».

Слова стали навязчивыми, они дразнили его неопределенностью. Ему больше по душе вещи прямые и простые. Прочные, как скульптура героя, всякие алебастровые и мраморные монументы великим личностям, которые — если знать истину — были не такими уж великими да и выглядели вовсе не так, как эти полированные лики полубогов… «Бездна меня забери! Хватит!»

* * *

Едва Тисте Анди отбыл из лагеря с полумертвой жрицей на руках, некий священник, низенький, лысый, кривоногий и весь вспотевший под мокрой шерстяной одеждой, подскочил ко Градизену. — Видел?

Бывший солдат хмыкнул: — Знаешь, меня так и тянуло. Выпад острием меча прямо в затылок… Дерьмоголовый андийский урод! Что он о себе вообразил, Худа ради, если явился сюда?

Священник — жрец какого-то непонятного бога южных земель, вроде бы из Бастиона — предостерегающе шикнул и ответил: — Суть в том, Урдо …

— Заткни пасть! Такого звания больше нет, понятно? Плевать на задницу, которая вообразила себя последним урдоменом — пусть треплет это слово сколько угодно. Знай, задница за это поплатится, и очень скоро.

— Всячески извиняюсь, сир. Я о том, что жрицы больше нет.

— И что?

— Она была глазами Искупителя — и ушами, и всем, что он имеет в мире смертных. Тисте Анди ушел и унес ее. Значит, мы можем делать что захотим.