5

– Майкл, – обеспокоенно произнесла Франсуаз, заглядывая в чашу. – Туда насыпалась пыльца. Когда я трясла дерево. Может, слить воду сверху и добавить новой?

– Нет, – ответил я.

Рыночная площадь раскрывалась вокруг нас лепестками торговых рядов. Лесная ярмарка – не чета степной; здесь нет места кочевникам, что расхаживают в длинных светлых одеяниях и перебирают длинные нити бус.

Житель степи даже в городе ведет себя так, словно едет один, на своей лошади или верблюде, по бескрайней равнине. Другие для него не существуют; все говорят громко, точно кроме них поблизости никого нет, и, набив седельные сумки сушеным мясом да наполнив фляги водой и вином, отправляются в путь, чтобы вернуться сюда, может быть, через год или через два, а может быть, и никогда больше.

Иное дело ярмарка в лесном городе. Все здесь друг друга знают, а если и нет, то все равно ведут себя как со старыми знакомыми. Говорят здесь негромко, почти что шепчут; и торговцы не оглушают прохожих покупателей криками и не тычут им под нос свои товары. Все здесь ведут себя со степенным достоинством, словно большие деревья леса, которые повидали так много, что теперь им некуда спешить и нечему удивляться.

На ярмарке Франсуаз обычно покупает себе пирожок или сладкую ореховую шишку и грызет их с таким мрачным видом, словно никогда в жизни не ела ничего более отвратительно. Однако сейчас, занятая бронзовой чашей, девушка не могла и подумать о том, чтобы отвлечься на что-нибудь другое.

– Лавка Оула, – произнес я, открывая перед демонессой двери.

Франсуаз переступила через высокий деревянный порог, заглядывая в чашу и озабоченно покачивая головой.

Оул Печатник выглядел как большой мешок с нечистотами. Впрочем, я не исключал возможности, что он им и был.

Он имел крупную голову, казавшуюся еще более крупной из-за розовой лысины. Вернее сказать, волос на ней не было почти вовсе, если не считать двух рыжеватых прядей, что уныло свисали с боков, завиваясь, словно уши у побитого и вымокшего в болоте спаниеля.

Глаза Оула были большими, навыкате и невыразимо печальными, словно он страдал хроническим засорением желудка. Они почти никогда не закрывались и только иногда полусмыскались. Тогда между веками оставалась тонкая щелочка, сквозь которую тускнели снулые зрачки.

Франсуаз поставила чашу на прилавок и с хрустом размяла пальцы.

Полугоблин в плетеных туфлях наваливал себе на спину мешок, который был раза в два больше своего обладателя. Он возился так долго и с таким усердием кряхтел, пытаясь подтащить согнутую спину под тюк с зерном, что девушка сжалилась над ним. Одной рукой она подтолкнула мешок, и тот оказался на спине полугоблина столь точно, словно был создан именно для углубления между лопаток фермера.

Ценность данной услуги оказалась весьма сомнительна. Полугоблин, и без того согнутый вдвое, накренился теперь еще больше. Его маленькая приплюснутая голова оказалась почти у самого уровня пола. Согнутые лапы завращались, и он вывалился через открытую дверь, скорее под тяжестью своего груза, нежели сознательным движением.

– Полугоблины, – констатировал Оул Печатник, словно одно это слово полностью объясняло происходящее.

Никто не презирает другие народы более, чем существа уродливые и неприятные в общении. Оул Печатник был ярким примером как первого, так и второго и третьего.

Окинув взглядов его нехитрую лавку, я смог убедиться, что вся хитрость ее глубоко спрятана за деревянными стенами. Мешки с зерном, объемистые бочонки с ямсом, хомуты и сбруя, развешанные на изогнутых гвоздях, служили цветастым покрывалом, которое скупщик краденого набрасывал на товары другого рода – более ценные и менее легальные.

Когда полугоблин вышел, покупателей более не осталось в лавке Печатника. Франсуаз распахнула дверь и убедилась, что полугоблин с мешком ухитрился-таки не сломать себе ни хребта, ни шеи и бредет к двухколесной арбе, запряженной раскормленной тягловой ящерицей.

Захлопнув дверь, девушка наложила на нее засов и широко улыбнулась лавочнику. Я оперся на прилавок и с грустью сообщил ему:

– Ямс сильно упал в последнее время в цене, мистер Печатник. Уверен, причина этого в том, что фермеры из Нижней долины теперь удобряют свои поля два раза в сезон…

Лицо Оула стало столь печальным, словно я только что сообщил ему, что его нежно любимый дядюшка все-таки сумел оправиться от тяжелой болезни.

– В долине-то ямс мог упасть в цене, – сообщил он. – Но только не у меня в лавке.

– Видите ли, мистер Печатник, – произнес я. – Некоторая проблема состоит в том, что я не люблю насилие во всех его проявлениях.

Слова «проблема» и «насилие» столь славно сочетались друг с другом, что это вывело лавочника из его погруженности в мысли о содержимом его кишечника.

– А при чем здесь насилие? – поинтересовался он.

– Мне нужна сумка, – произнес я. – Обычная кожаная сумка, которую носят через грудь. Лесные гоблины украли ее сегодня у человека, на которого напали их соседи по кустарнику. Это произошло рано утром, так что торба, полагаю, уже у вас.

– Ничего об этом не знаю.

Я произнес, с доброжелательным, но все же не попустительским упреком:

– Мистер Печатник. Вы ведь только что говорили, что насилие не имеет отношения к нашему разговору. А теперь – сами! – вынуждаете меня стать его свидетелем.

– Чего? – спросил Оул.

Франсуаз поспешила прийти на помощь недалекому лавочнику.

– Будешь молчать, – произнесла она. – Я отобью тебе все внутренности.

Теперь Оул понял, о чем идет речь, но это не сделало его счастливым. Уверен, он не стал бы отмечать этот день в календаре, чтобы отпраздновать его в будущем году.

Надо сказать, что, когда Френки обещает кого-нибудь избить, ни у одного из ее собеседников не возникает сомнения, что она на самом деле это сделает. Я полагаю, что здесь все дело в практике.

– Нет, – заволновался Оул. – Меня нельзя бить.

Девушка ухмыльнулась.

– Все так говорят, – сообщила она. – А потом оказывается, что очень даже можно. Сейчас проверим…

– Нет, – повторил лавочник.

Он воздел короткие руки, которые знали мыло только в качестве товара, но никак не для личного употребления. Печатник указал ими на самого себя, хотя он был тем, на что в его лавке хотелось бы посмотреть в последнюю очередь.

Мне вообще не хотелось.

– Я старый человек, – заныл Печатник. – Больной. Если меня ударить, так я сразу и умру.

Вряд ли кто-нибудь стал бы спорить, что это наилучший аргумент не откладывать данную операцию.

– Деле не в силе удара, Оул, – сообщил я с грустью, которую испытывает школьный преподаватель, вынужденный объяснять прописные истины еще одному поколению малолетних олухов. – Как говаривал Эдисон, главное знать, где ударить и как ударить.

Оул Печатник испуганно взвизгнул.

– Вы говорите об одноглазом палаче Эдисоне? – спросил он.

– Нет, – отвечал я. – Вообще-то этот Эдисон изобрел лампочку накаливания.

– Значит, о другом палаче, – сказал Оул.

Знакомство с творчеством Томаса Альвы не придало Печатнику ни смелости, ни пристойного вида.

– Сумка, – напомнила Франсуаз.

– Сумка.

Это слово показалось потному лавочнику чрезвычайно смешным. Он засмеялся и стал трясти перед собой руками, словно не знал, что делать со своими пальцами – засунуть поглубже в нос или начать облизывать; или же совместить оба этих приятных занятия.

– Ну что толку вам в этой сумке, благородные господа. Ха-ха. Простая такая, понимаете ли, кожаная сумка. Ха-ха. Ну какой вам будет от нее интерес.

Он выкатил глаза с простодушным и непонимающим видом. Я ожидал, что сейчас они вывалятся у него из черепа, потянув за собой и кожу с лица.

– Вот у меня есть, к примеру, жемчужное ожерелье. Жемчуга нынче в цене, благородные господа.

Он засуетился.

– А вы говорите – сумка. Ха-ха.

Длинный кинжал прошил рукав его широкого халата. Лезвие пригвоздило руку Печатника к прилавку, и тот оттопырил губы, пытаясь определить, осталось у него что-нибудь за запястьем или придется покупать деревянный протез.