Он добывал из кармана просо

и сыпал птицам, сипя натужно,

а я пугалась и замолкала

на робком слоге «де...».

Поздний ужин

был данью времени вне страданий —

не знавший голода не оценит,

да и не всякой закрыться ране.

За час до сна, где дневные цели

уже утратили притяженье,

хотелось чуда — и чудо было.

Моргала свечка, сгущались тени,

сгибалась плоскость листа, и следом

шуршало тихо и шестикрыло

всегда правее и сзади деда.

Взмывали птицы, бежали звери —

так оживала в руках бумага,

и пусть он знал, кто за чёрной дверью,

но я не помню светлее мага.

ВРЕМЯ, КОТОРОГО НЕТ

Время, которого нет, оставляет след,

только я вряд ли готова идти по следу.

«Жить не спеши», — говорил мне покойный дед.

Я доверилась деду.

Время дымило с ним крученый самосад,

вязкой слюной плевало в тени под клёном.

Его вместе с дедом в четыре года сажал мой брат.

Теперь он сломан.

Срезан, вернее будет. Судьба вещей

строго функциональна — людской не краше.

Дед слушал время, худющее, как кощей,

и гулко кашлял.

Время бубнило — да, в общем-то, ни о чём,

верно, и времени нужно порой открыться.

Дед его год за годом держал плечом

и на границе.

Ну, а потом, перейдя девяносто лет,

разом устал и в час ночи собрал котомку.

«Время, которого нет, оставляет след», —

обронил негромко.

Вот я сейчас и думаю, что к чему.

Время пока не ходит на посиделки,

но присылает в десятилетие по письму

и горсть земельки.

МИНУТНЫЙ СОН

И ясень в дедовом дворе,

и муравейник суетливый,

и паданцы под старой сливой,

и август в дождевом ведре,

настоянный на спелых звёздах;

и липовый тягучий воздух;

и колосок незрелой ржи,

засушенный в пространствах книги;

и подкрыльцовые ежи —

несуетливы, темнолики;

и песни, свитые дроздом,

и яблоневый сад,

и дом,

и полумрак пустых сеней,

и страх,

и бег густых теней,

и взгляд взыскательный с икон,

и вздох лампадного огня —

всего лишь миг, минутный сон

того, кто сроду отрешён,

того, кто выдумал меня

на склоне дня...

ЕСЛИ

Если долго стоять у могилы брата,

то с гранита тусклого сходят даты,

и портрет, давно не хранящий сути,

обретает едкий характер ртути —

вот черты плывут с дождевой водою,

обнажая главное.

Подо мною —

как черта, что держит метаний сумму —

глинозёмный слой, благодатный гумус,

где лежат без жизни сухие зёрна.

Можно верить в то, что от века спорно:

в беспримерный суд, в воскресенье плоти,

но меня сомнение вновь приводит

на сыпучий край безразличной ямы.

На ладонях почвы — бугры да шрамы,

что таят эпохи ещё до homo.

Среди них и горе моё фантомно,

и сама я — тень. Да простится тени,

что ведут не к свету её ступени.

День ещё один  не пройдён, так прожит.

Вязнет в глине мысль, и сегодня ноша

тяжела, как тёмное время суток,

но люблю без веры,  вразрез рассудку,

и держусь за память, за тень возврата,

за пригоршню праха с могилы брата.

ЕДИНСТВЕННЫЙ, КТО

Он был единственным, кто знал меня без купюр,

и лишь ему удавалось вот это протяжное «Ир-р-ка-а»,

и он иногда называл меня дурой,

но чаще сравнивал с Деми Мур

и при этом учил не выглядеть «под копирку».

У моего сына его характер, его глаза,

и хоть они разминулись на десять лет и ещё два дня,

но ребёнок уже настолько мужчина, что умеет сказать

«я люблю тебя» — так, что слова звенят

совершенно в его манере — больших мужчин,

от которых исходит сила и множит свет.

Их всё меньше в мире несостоявшихся величин,

их всё больше там, в разлившейся синеве.

Я любила его, люблю и буду любить всегда —

и пусть эта любовь не приумножит небо,

но пока не обнимет меня густая, как мёд, вода,

брат во мне укрыт, как мякиш под коркой хлеба.

Да, я пишу каждый год эти письма в тёмное никуда,

и слова плывут по вязкой, как сон затяжной, реке

в непрочном кораблике сложенного листа,

чтоб прикоснуться к тающим пальцам его, губам, щеке... 

ИСТИННОЕ

Немногое, что истинно — твоё,

но этого немногого довольно,

чтоб свет был светом...

Тонкое литьё ограды парка,

запах влажной хвои,

дорожки, занесённые песком,

и жёлуди, набрякшие томленьем;

кот, дышащий пушистым животом;

скамеечные волглые колени;

прописанные бледно облака,

прозрачный холодок седьмого неба;

и четвертинка мятого листка,

и буквами удержанная небыль;

и «сад камней»,

и бледно-жёлтый мох,

и вечер, наливающийся синью;

и сын, в глазах которого ты — бог,

верней, богиня.

ЕЩЁ

Ещё не стынь, ещё тепло и сухо,

ещё прозрачна синь и глубока,

но дребезжит озлобленная муха,

открыв краеугольность потолка.

Ещё сады щедры на многоцветье,

ещё не сняты сочные плоды,

но над землёй отца

разносит ветер

не семена, а горький белый дым.

Ещё нет охры, золота и меди,

ещё не беспределен в парке звук,

но непокойно кружат в танце ведьмы,

одевшись в тополиную листву.

Ещё не боль принявших пораженье,

ещё не страх увидевших черту,

но субъективно близок возраст тени,

умеющий молчать начистоту.

СЕМЕЙНОЕ

В лице взрослеющей дочери проступают черты и лики

тех, давно ушедших, но пока остающихся на выцветших фото.

Она, сидящая ко мне вполоборота,

сейчас похожа на юную рысь —  глаза её полудики,

насторожены и миндалевидны,  высоки скулы.

Только что была рядом, но опять ускользнула

в свой собственный суверенный лес

жизни идущая наперерез.

Там нехоженных троп не счесть,

по какой она бродит теперь —  Бог весть,

да разве ещё фамильный ясень.

А я остаюсь в сегодняшней ипостаси:

мать взрослеющей дочери — это почти приговор.

Всё труднее жизнь принимать без шор.

Конформистка по сути,

но зачем-то мечтаю о чуде

очередного прорыва за грань.

Подавленные слова оцарапывают гортань,

но я молчу, хоть молчать невмочь.

Наблюдаю дочь,

несущую в себе прежних, давно ушедших,

молчаливых мужчин, терпеливых женщин,

и её губами нежданно-негаданно улыбается мне

длинная цепь поколений с исходными звеньями,

утерянными в немыслимой глубине.

ОТТЕНКИ ЯБЛОКА

ТУТ НАМЕШАНО-НАВОРОЧЕНО

В ней намешано-наворочено:  и кровей, и чертей, и сказочек.