Нужно молчать — пусть больно, пусть исколола в кровь

пальцы, касаясь ткани из непростой крапивы.

Если любовь и стоит — то не дворца и крон,

только вот если просит — то запредельной силы.

Значит, сжимая зубы, снова сплетать в ночи

нити, слова и веру в то полотно, что сможет

выдержать междумирье, проклятых излечить

[жаль, не тебя, мой старший, жаль, не тебя, хороший...]

Время доело пряник, время достало кнут.

Свет просочился в щели,

вышел на поле пахарь.

Помни, признали чудом — значит, вот-вот распнут,

впрочем, сгодится ведьме хворост сухой и плаха.

Если гореть — то ярко, если любить — сполна.

Если расти — то в небо, если смотреть — то в душу.

...Нет в этой сказке точки.

Нет и покоя нам —

ВЕДЬМИНЫ ПИСЬМА

Я ПИШУ ТЕБЕ ОТСЮДА

Мелкодождие грибное перепутало сезоны

и укрыло день неспешный монохромной пеленой,

но дожди давно привычны — как болота, автохтонны,

и сшивают воедино первый день и день седьмой.

Здесь не то, чтобы уныло, и не то, чтоб одиноко —

иногда бывают сути с той, забытой, стороны.

И живёшь, хоть в междумирье, но по-прежнему у бога,

то ли снишься тут кому-то, то ли просто видишь сны.

Я пишу тебе на листьях облетающего клёна

непутёвые заметки и бездарные стишки,

и кипит в котле идея первозданного бульона,

и летят по небу рыбы, по-стрижиному легки.

Здесь не то, чтоб всё возможно, но, пожалуй, допустимо,

если ты, не передумав, не придумаешь закон,

а потом не загордишься, заблудившись в эпонимах,

и опять не повторишься, как завзятый эпигон.

Я пишу тебе отсюда, из предельно малой точки,

до Начала и до Слова, или там Большого Взрыва.            

И со мной читают вечность неотправленные строчки

все, кто умерли когда-то, но уверены, что живы.

НЕСПЯЩАЯ

То ли чёрта женят, то ли ведьму — замуж,

то ли просто ветер потерял себя,

потому и бьётся в перекрестье рамы,

задирая перья сизым голубям.

У почтовой птицы в жизни подневольной

есть одна лишь радость, да и та скудна —

возвращаться.

Впрочем, всяк судьбы достоин,

тьма достойна света,

безнадёжность — дна.

Я пишу, мой милый, и танцуют тени,

и перо роняет синеву чернил

в белизну бумаги — пресвятая темень! —

хоть и лист последний, но кого винить?

При любом раскладе всё тебе известно,

повторяться — пошло, даже о большом,

раз слова и дело разделяет бездна,

а реальность держит грубой штопки шов —

верно, божьим пальцам не нашлось иголки

тоньше и острее, оттого всегда,

как услышишь сердце, рвётся там, где звонко...

Спит в кувшине медном чёрная вода,

время спит спокойно в закалённой колбе,

не шуршат секунды вымытым песком.

Я пишу, любимый, в век безмолвной скорби

об уснувшем царстве в бархатный альбом.

Не страницы — годы, не картинки — лица

осязают пальцы.

Звук веретена

разбудить не сможет ни почтовой птицы,

ни другого зверя — я сто лет одна.

Так что ты, конечно, не прочтёшь ни строчки,

но мне очень трудно не писать тебе.

...Приезжать не стоит.

Чем древнее ночи,

тем страшнее правда, тягостней ответ.

Заблудиться впору в загрудинном жженье,

от безлюдных мыслей передышки нет.

...То ли ведьму — замуж, то ли чёрта женят?

   Свет...

«МНЕ СКУЧНО, БЕС»

«Мне скучно, бес».

...Хоть я уже не та,

поскольку передумала о многом.

И даже наступающий Бельтайн,

и месяц, нависающий двурого,

уже не будоражат, не влекут,

не будят в глубине шальную искру.

И я, косноязычна, как ламут,

но диамагнетична, словно висмут,

пишу тебе, не веря, что дойдёт

письмо на эти чёртовы кулички.

Степенно истекая, мятный мёд

идёт на дно — прискорбная привычка

топить в кипящем взваре весь набор

полезностей и всяческих ферментов.

Не начинай по-новой, por favor,   

она со мной ещё с времён треченто.

Давлю опять непрошенный зевок,

хотя...в два тридцать восемь он уместен.

Ты знаешь много больше моего,

поэтому, наверно, мы не вместе.

Но всё проходит, верно, mon ami, —

ты сам наплёл про это Соломону,

и время, вновь пресытившись людьми,

вернётся к кистепёрому девону,

а, может быть, и дальше — к Гончару...

Пора, однако — ночь зело сквозиста.

Да, кстати, поздравляю: мир и труд,

весна, любовь,

и — кланяйся магистру.

ПИСЬМО

«Там, где жизнь — не жизнь,

там, где свет — не свет,

где закат бесконечен, как дно в копилке,

нарушая собственный злой запрет,

я пишу, доверяя письмо бутылке.

Если верить теории, то волна

дополняет скромно природу чуда.

Что ж, теперь надо мною она вольна

посмеяться — верно, пройти верблюду

будет проще в иголочное ушко,

чем найти лазейку в иную данность

мне, затерянной нынче так далеко,

что знакомых звёзд, и тех не осталось.

Я не знаю, будет ли кто читать —

ну, а если будет, то с кем разделит

эту горечь?

Бликует морская гладь,

и крадётся пресный, как рыба пелядь,

день, во всём похожий на сонм других.

Ветер тонко воет в бутыльем горле,

заблудилось эхо в лесистом взгорье,

как мой недописанный рваный стих.

Хоть донельзя скомкан нечистый лист,

но другого нет, я прошу прощенья.

Умолить бы бога морских течений —

да ведь он законченный фаталист.

Ставлю точку — волны пошли в накат.

Всё поймёте сами, когда умрёте…»

И — обрыв листа.

И — на обороте

торопливо, ломано, невпопад:

«... время которое бьётся на мелководье огромной рыбой

и хватает разреженный воздух разъятым ртом

силится но не может вытолкнуть из нутра влажную глыбу

слова обозначающего место где свет и дом

мир замыкается морем пальцы волны забрасывают мячик

на холодный песок по которому мой нерождённый мальчик

ходит целую вечность не оставляя следов

и плачет по ком-то плачет негромко плачет      

Алконост откашлявшись басовито затягивает «до-о-о...»»

Кофе.

Горечь.

Полночь.

Слов пришлых щёлочь.

Третью ночь сжигает чужая сила —

как живёшь, мол, милочка, тут вдругорядь?

Лучше б я бутылку не находила...

ЗДРАВСТВУЙ

Говорят, урожаи рябины едва ль к добру:

жди холодную зиму и мор в снегирином царстве,