Волна встречает

шёпотом, плеском, касаньем прохладных пальцев.

Мир продолжается после любых потопов.

Хрустнет ракушка —  накопленный кем-то кальций,

эхом откликнется горний пустой акрополь.

Важен ли способ для возвращенья к теплу родному:

морем ли, сушей ли, в чреве птицы в броне дюраля?

Все Одиссеи помнят дорогу к дому,

но возвращаются только те, кого вечность ждали.

РЕШЕНИЕ

Как женщина, способная не только

в стогу колючих истин зрить иголку,

но и, не озаботясь полутьмой,

сшить новый мир затупленной иглой,

я утверждаю — в мире будет так,

как я решу, возлюбленный мой враг.

И я решаю.

За стежком стежок

шью твёрдый принцип: тот не одинок,

кто мир в себе — а я полна от века.

И как бумага терпит человека,

так я терплю молчание твоё

который год, и день течёт за днём,

ничем не отличаясь от прошедших.

Но пусть тебе, познавшему и женщин,

и суть войны, и горечь поражений,

не снятся мои тёплые колени —

я их перед тобой не разведу,

хоть шью тебе покой, а не беду.

Пускай в твоих морях достанет рыбы,

пусть покорятся Скилла и Харибда,

пусть будут нимфы преданны.

В свой срок

ты их предашь.

Гостеприимный грот,

увитый вечно спелым виноградом,

ты вряд ли удостоишь даже взглядом —

и в том ты весь.

Вся суть твоя — побег.

Беги.

Беги.

Неистовой мольбе

о взгляде, о внимании, о чувстве

не внемлет обезличенная пустошь —

поэтому ни слова от меня.

Не мёрзнет тот, в ком жив секрет огня,

но на маяк в ночи меня не хватит.

Я размыкаю мнимые объятья.

Я отпускаю призрачный фантом.

Я шью свой мир.

Вот берег,

прочный дом,

ребёнок мой, играющий с котёнком.

Скользи, скользи без устали, иголка —

пока нас не пожрёт голодный мрак,

всё будет так.

Всё будет только так.

ГАЛАТЕЙСКОЕ

Царь Тира, доля твоя горька и плачевна:

правишь её денно и нощно, не покладая рук,

а она, податлива, но всё ещё чуточку несовершенна,

исподволь изменяет личностный свой конструкт.

Ты так поглощён стремлением к идеалу,

что вряд ли уловишь взгляд её, обращённый внутрь.

Занят — меняешь оттенок губ с вишни на алый

и для пущего сияния кожи втираешь толчёный в пыль перламутр.

Ощущая взыскательность этих прикосновений,

она старается соответствовать, но думает о своём —

о том, что дорога к звёздам от века устлана шипами терний.

И пусть она — лишь слоновая кость, воплощённая тирским царём,

но путь её светел, душа спокойна в кувшине тела —

только бы не пролить себя, вынести полной, не расплескать.

И ей, стоящей на постаменте, но уже почти у предела,

до первого шага осталось так мало — понять.

Шлифуя линию её бедра, ты мысленно приближаешь себя к идеалу —

Того, кто лепил из глины, но по образцу и подобию Своему —

и самолично творишь себе тёмное время смут,

позабыв, что бессмертную душу не выпестуешь пустым ритуалом.

ГОРДИЕВО

Гордий, безвестный крестьянин, нежданный царь,

Тюхе была ли особо к тебе благосклонна,

но не успело горячее солнце уйти за склоны,

жизнь для тебя изменилась, как мой словарь

в четверти этой возможного года иной судьбы.

В новых словах моих много узлов, но нити

этих узлов ждут не пальцев — меча.

В изменённом виде

суть постигается трудно.

(И тех глубин лучше не знать бы,

да сетовать не пристало —

если зовёшь ты бездну, то точно в срок

бездна тебя заполнит, ничей мирок,

словно усталость смертная — Буцефала,

съевшего зубы за долгий свой конский век).

Что же, фригиец, вяжи прехитрейший узел,

тором венчай совместимость ярма и дышла —

если рука со сталью всегда союзна,

меч македонца стоит, а притча — смысла.

Слушай цикаду, звенящую в левом ухе,

смейся над будущим, маленький человек —

мифы порой состоят из капризов Тюхе

и принесённых в жертву пустых телег.

КОЛЬЦО

Подбросив монетку, судьба говорит: «Орёл!»,

и резкая птица, качнув золотую ветку,

десницей становится.

Звери ползут на мол

по ветхим заветам своих мезозойских предков

искать для первичного символа колыбель,

но кто-то из древних уже не вернётся в море.

...Я снова и снова шепчу в никуда (тебе?),

и эхо оглохло, но тени глумливо вторят:

из двух выбирая, всегда ошибёшься. Так,

монета, вращаясь, являет собой пространство,

где равно возможен свет, потеснивший мрак,

и мрак, утвердившийся в статусе постоянства.

Но стоит поймать монету — и мир вошёл

в привычные рамки, где мрака и света — вровень,

и мнётся рассудок, как всякий другой осёл,

меж долгом бытийным и остро больной любовью.

Довериться року — иначе, своей судьбе?

Припомни монетку — и здесь неизбежен выбор.

Смотри-ка, пока говорю в никуда (тебе),

уходит всё дальше время по скользким глыбам.

Не всё, что с оглядкой, — на пользу, но есть резон

вглядеться в свершённое.

...Волны смывают сахар

песка, и навязчив к полудню цикадный звон,

и времени нет, оттого перспектива есть,

и, словом играя, Эсхил замышляет месть,

и целую вечность снижается черепаха.

НАСЛЕДУЮЩИЕ ЦАРСТВИЕ

ДУРОЧКА

В неназванной части города, которому за шестьсот,

теряется даже время на узких потертых улочках,

но знают о том немногие: цветущий балбес-осот,

дом, помнящий революцию, да городская дурочка.

Сидит вон, болтает ножками — дитя без роду, без племени,

без возраста и без имени, отброшенный горький плод.

Упало бы дальше яблочко, но бремя дурного семени

к земле придавило накрепко, и матерный полиглот

(похоже, не без способностей),

уставив свой пальчик скрюченный

в спешащего в жизнь прохожего,

пифийствует на арго.

Но слышится неожиданно в убогих неблагозвучиях,

в словах без хребта и совести тот серафимов горн,

который пробудит мёртвого,

и я замираю, слушая,

и время сидит кудлатое

на длинной, как век, цепи.

А я и боюсь, и верую

в сивиллу свою тщедушную,

и жду,  и она надтреснуто вещает:

— Иди.

Люби.

КАШТАНОВОЕ

Время падающих каштанов...

Избавляясь от оболочек,

ищет семя иные земли, хоть финал предрешён давно.

День исхода распахнут в небо, листопадами раззолочен,

но страда, и не дремлет дворник — тихий пьяница, тайный сноб.