Погубил он доверенное ему задание, теперь уже, похоже, окончательно. И сам пропал, и Яблоко, куда следовало, не доставил.

Слезы высохли сами собой, потому что требовалось принять ответственное решение: что делать с алмазом?

Наверное, лучше проглотить, чтоб не достался интригану Шуйскому, от которого можно ожидать чего угодно.

Будет так. Ночью (вряд ли станут ждать до завтра) в темницу тихой кошкой проскользнет Ондрейка и зарежет, а может, придушит несостоявшегося царя Дмитрия. Потом сдерет дорогой наряд и выкинет голый труп на улицу — находка для Москвы обычная, никто не удивится и розыск устраивать не станут, тем более отрок безымянный, окрестным жителям неизвестный. Утренняя стража подберет покойничка, кинет на телегу к другим таким же и доставит на Остоженский луг, в Убогий Дом, где, как рассказывала Соломка, закапывают шпыней бездворных.

Что ж, сказал себе Ластик в горькое утешение, раз не спас человечество, по крайней мере укрою Камень в землю, на вечные времена, подальше от злодеев.

Поплакал еще, самую малость, и не заметил, как уснул.

И приснился ему сон, можно сказать, вещий.

Будто лежит он, мертвый скелет, в сырой земле, под тонким дубком. И дерево это растет прямо на глазах — превращается в могучий, кряжистый дуб, тянется вверх, к небу. Потом быстро-быстро, как при перемотке видеопленки, прибегают мужички, срубают дуб, распиливают на куски. А над скелетом вырастает бревенчатый дом в два этажа, стоит какое-то время и разваливается. Вместо него появляется особнячок с колоннами, но и ему не везет — налетает огненный ветер, превращает постройку в кучу пепла. Из кучи вылезает дом уже побольше, трехэтажный, на нем вывеска «Сахаръ, чай и колонiальныя товары».

Сначала дом новый, свежеоштукатуренный, но постепенно ветшает. Вдруг подъезжает смешной квадратный бульдозер, сковыривает постройку, а экскаватор с надписью «Метрострой» ковшом долбит землю, подбираясь всё ближе к мертвому Ластику. Это уже двадцатый век настал, догадывается он. Рабочий в робе и брезентовых рукавицах, машет лопатой. Выгребает кучку костей, чешет затылок. Потом проворно нагибается, подбирает что-то круглое, сверкающее нестерпимо ярким светом. Воровато оглядывается, прячет находку за щеку. Ластик во сне вспоминает: метро на Остоженке рыли перед войной, папа рассказывал. Нет, не улежит Камень, рано или поздно вынырнет, как уже неоднократно случалось.

От этой безнадежной мысли, еще не проснувшись, он снова заплакал, горше прежнего.

А теплая, мягкая рука гладила его по волосам, по мокрому лицу, и ласковый голос приговаривал:

— Ах, бедной ты мой, ах, болезной.

Голос был знакомый. Ластик всхлипнул, открыл глаза и увидел склонившуюся над ним Соломку.

Горела свечка, на ресницах княжны мерцали влажные звездочки.

— Ты как сюда попала? — спросил он, еще не очень поняв, это на самом деле или тоже снится.

Соломка оскорбилась (что вообще-то с ней случалось довольно часто):

— Это мой дом, я здесь хозяйка. Куда хочу, туда и захожу. Ключи, каких батюшка мне не дал, я велела Проньке-кузнецу поковать. Натко, поешь.

Приподнялся Ластик, увидел расстеленное на соломе полотенце — расшитое, с цветочками. На нем и пирожки, и курица, и пряники, и кувшин с квасом.

Вдруг взял и снова разревелся, самым позорным образом.

Всхлипывая, стал жаловаться:

— Беда! Не знаю, что и делать. Мало что в тюрьму заперли, так князь еще мою книгу отобрал, волшебную! Пропал я без нее, вовсе пропал!

Она слушала пригорюнившись, но в конце снова разобиделась, вспыхнула:

— Глупый ты, хоть и ангел. Разве дам я тебе пропасть? Что я, хуже твоей книжки?

И объяснила, отчего Василий Иванович так переменился к своему гостю.

Оказывается, царское войско должно было дать самозванцу решительный бой под Кромами. В победе мало кто сомневался, потому что воевода Басманов — известный храбрец, не чета князю Мстиславскому, да и стрельцов чуть не впятеро больше, чем поляков с казаками. Однако накануне сражения в годуновской рати случился мятеж, и вся она, во главе с самим Басмановым, перешла на сторону Вора. Теперь Федору Годунову конец, никто не помешает самозванцу сесть на престол. И Шуйскому ныне тоже не до собственного царя — дай Бог голову на плечах сохранить.

— Так ты знала? — удивился Ластик. — Что твой батюшка надумал меня царем сделать?

— Подслушивала, — как ни в чем не бывало призналась она. — В стене честной светлицы есть подслух, за гостями доглядывать. У нас в доме подслухов где только не понатыкано, батюшка это любит.

Так вот откуда он про тайник в печке вызнал, понял Ластик. Подглядел!

— Что же он со мной сделает? — тихо спросил он. — Я для него теперь опасен…

— Ништо. Убивать тебя он не велел, я подслушала. Сказал Ондрейке: «С этим погодим, есть одна мыслишка». Что за мыслишка, пока не знаю. Но тебе лучше до поры тут посидеть. Смутно на Москве. Ходят толпами, ругаются, топорами-дубинами машут, и притом трезвые все, а это, батюшка говорит, страшней всего. Не кручинься, Ерастушка. Всё сведаю, всё вызнаю и, если опасность какая, упрежу, выведу. Нешто я ангела Божия в беде оставлю?

И в самом деле не оставила. Заходила несколько раз на дню, благо стражи к двери боярин не приставил — очевидно, из соображений секретности. Приносила еду-питье, воду для умывания, даже притащила нужную бадью с известковым раствором, это вроде средневекового биотуалета.

В общем и целом, жилось узнику в узилище не так уж плохо. Даже к скелету привык. Соломка надела на него шапку, кости прикрыла старым армяком, и появился у Ластика сосед по комнате, даже имя ему придумал — Фредди Крюгер. Иногда, если становилось одиноко, с ним можно было поговорить, обсудить новости. Слушал Фредди хорошо, не перебивал.

А новостей хватало.

Погудела Москва несколько дней, поколебалась, да и взорвалась. Собралась на Пожаре (это по-современному Красная площадь) преогромная толпа, потребовали к ответу князя Шуйского. Закричали: ты, боярин, в Угличе розыск проводил, так скажи всю правду, поклянись на иконе — убили тогда царевича или нет? И Василий Иванович, поцеловав Божий образ, объявил, что вместо царевича похоронили поповского сына, а сам Дмитрий спасся. Раньше же правды сказать нельзя было, Годунов воспретил.

«Дмитрия на царство! Дмитрия!» — зашумел тогда московский люд.

И повалили все в царский дворец, царя Федора с матерью и сестрой под замок посадили, караул приставили. А потом, как обычно в таких случаях, пошли немцев громить, потому что у них в подвалах вина много. Черпали то вино из бочек сапогами да шапками, и сто человек упились до смерти.

— Батюшка говорит, хорошо это. Ныне толпа станет неопасная, качай ее, куда пожелаешь, — сказала Соломка. — А самозванца он боле Вором и Гришкой Отрепьевым не зовет, только «государем» либо «Дмитрием Иоанновичем». Ох, чует сердце, беда будет.

Правильно ее сердце чуяло. Через несколько дней прибежала и, страшно округляя глаза, затараторила:

— Федора-то Годунова и мать его насмерть убили! Наш Ондрейка-душегуб порешил! Не иначе, батюшка ему велел! Сказывают, что Ирину-царицу Ондрейка голыми руками удушил. А Федор сильный, не хотел даваться, всех порасшвырял, так Шарафудин ему под ноги кинулся и, как волк, зубами в лядвие вгрызся!

— Во что вгрызся? — переспросил Ластик — ему иногда еще попадались в старорусской речи незнакомые слова.

Она хлопнула себя по бедру.

— Федор-от сомлел от боли, все разом на него, бедного, навалились и забили.

Ластик дрогнувшим голосом сказал:

— Боюсь я его, Ондрейку.

Шарафудин к нему в темницу заглядывал нечасто.

В первый раз, войдя, посветил факелом, улыбнулся и спросил:

— Не издох еще, змееныш? Иль вы, небесные жители, взаправду можете без еды-питья?

Потом явился дня через два, молча шмякнул об землю кувшин с водой и кинул краюху хлеба. Вряд ли разжалобился — видно, получил такое приказание. Передумал боярин пленника голодом-жаждой морить.