— Почему втроем? — не понял Ластик.
— С Маринкой Мнишек, дочкой сандомирского воеводы. Это моя невеста, — чуть покраснел царевич и быстро, словно оправдываясь, продолжил. — Классная девчонка, честное пионерское. Я как первый раз ее увидел, сразу втрескался, по уши. Она… она такая! Ты не обижайся, но ты еще маленький, тебе про это рано. Я за нее с князем Корецким на поединке дрался. Сшиб его с коня и руку проколол, а он мне щеку саблей оцарапал, вот. — Юрка показал маленький белый шрам возле уха. — Ты не представляешь, какие тут девки дуры. Ужас! А Маринка нормальная. С ней можно про что хочешь разговаривать. Я, конечно, про двадцатый век ей голову морочить не стал, но кое-какими идеями поделился. И она сказала, что тоже хочет социализм строить — ну, по-здешнему это называется «царство Божье на земле». Две головы хорошо, а три вообще здорово! Как же я рад, что тебя встретил! Будешь мне первым помощником и советчиком. — Он крепко обнял современника. — Только — не обижайся — придется тебя князем пожаловать, а то шушера придворная уважать не будет.
Только сейчас Ластик вспомнил о своем двусмысленном положении — не то падший ангел, не то воскресший покойник, не то проходимец.
— Да как же ты это сделаешь? А Шуйский?
Юрка засмеялся.
— Эраська, ну ты даешь. Я ведь тебе объяснял про самодержавие. Что захочу, то и сделаю. А Шуйского твоего — бровью одной поведу, и конец ему.
— Медведю кинешь? — прошептал Ластик, вспомнив клетку с желтозубым хищником. — Не надо, пускай живет.
— Какому медведю? — Юрка выкатил глаза. — А, которого я в лесу поймал? Матерый, да? Сеть накинул, веревкой обмотал, — похвастался он. — Один, учти, никто почти не помогал… Зачем я буду живого человека медведю кидать? Отправлю Шуйского этого в ссылку, чтоб не сплетничал, пускай там на печи сидит.
— Только сначала пусть одну мою вещь отдаст. Он у меня книгу спер, — пожаловался Ластик. — Это не просто книга. Я тебе после покажу, а то не поверишь.
— Отдаст, как миленький, — пообещал царевич. — Не бери в голову, Эраська. Я всё устрою. Ты знаешь кто будешь? Ты будешь поповский сын, которого вместо меня в Угличе зарезали. За то, что ты ради царского сына жизни лишился, Господь явил чудо — возвернул тебя на землю мне в усладу и обережение. Тут публика знаешь какая? Что Земля вокруг Солнца вертится — ни за что не поверят, а на всякую ерунду жутко доверчивы. Им чем чудесней, тем лучше. Ну ладно, пойдем наружу. Хватит москвичам нервы трепать, а то еще помрет кто-нибудь от страху. Вечером сядешь ко мне в карету, наболтаемся от души. А сейчас айда ваньку валять. Объявлю, что признал в тебе своего спасителя-поповича. Помолимся, всплакнем, как положено. А потом явлю свою государеву милость — пощажу бояр московских твоего об них заступства ради. Ох, Эраська, как же здорово, что мы теперь вместе!
Из «Жития блаженномудрого чудотворца Ерастия Солянского»[1]
«…А в Светлый Четверг князюшка пробудился ото сна еще позднее обыкновенного. Солнце в небе стояло уже высоко, но в тереме все ступали на цыпочках и говорили шепотом, дабы не потревожить сон его милости. Накануне благородный Ерастий до глубокой ночи был Наверху, у государя, а как возвернулся в свои хоромы, изволил еще часок-другой заморскую птицу папагай словесной премудрости обучать, да и умаялся.
Лишь в полдень донесся из опочивальни звон серебряного колокольца — это свет-князюшка открыл свои ясные оченьки и пожелал воды для утреннего омовения да мелу толченого. Сказывают, будто есть у Ерастия в устах некий волшебный зуб белорудный, и ежели тот зуб каждоутренне с особой молитвой не начищать, то вся чудесная сила из него уйдет.
Про князя-батюшку всей Москве ведомо — как он, будучи малым дитятей, жизнь за государя царевича отдал и был годуновскими душегубами до смерти умерщвлен, и за тот подвиг великий взят на Небо, в Божьи ангелы. Когда же законный государь объявился и пошел отцовский престол добывать, поддержал Господь Дмитрия Иоанновича в его справедливом деле и для того явил чудо великое — вернул душу государева спасителя в то самое тело, откуда она была злодейски исторгнута.
И пожаловал царь своего верного товарища. Нарек меньшим братом и князем, повелел отписать любую вотчину, какую только Ерастий пожелает. От воров-Годуновых много земель осталось, самолучших, но ангел-князюшка по смирению и кротости своей испросил во владение лишь малый надел на Москве, где ранее Соляной двор стоял, поставил себе там хоромы бревенчатые и по прозванию того места стал именоваться князем Солянским. Ни городков себе не истребовал, ни сел с деревнями, ни крестьян. А все оттого, что долгое время в Раю пребывал и проникся там духом нестяжательным. Святости накопил столько, что и в церковь на молитву редко ходил. По воскресеньям весь народ — и бояре, и простолюдины — с рассвета на заутрене стоят, грехи отмаливают, а он знай почивает сном праведным. Что ему гнева Божьего страшиться, когда он ангел?
Слух о нем распространился по всей Руси, что чудеса творит и мудр не по своим детским летам, но сие последнее неудивительно, ибо всяк знает, что год, проведенный на Небесах, равен земному веку.
А восстав ото сна в Светлый Четверг, Ерастий на завтрак откушал полнощный плод апфельцын из царской ранжереи, еще конфектов имбирных, еще пряников маковых да яблочного взвару. После ж того пошел на двор, где с рассвета, как обычно, собралась толпа. Кто за исцелением пришел, кто за благословением, а кто так, поглазеть.
Явил себя князюшка на красное крыльцо, то-то светел, то-то пригож: шапочка на нем алобархатна, в малых жемчугах; жупанчик польский малинов со златыми разговорами; на боку узорчатая сабелька, государев подарок.
Все ему в ножки поклонились, и он им тоже головку наклонил, потому что, хоть и князь, а душа в нем любезная, истинно ангельская.
Воссел на серебряное креслице, на плечо посадил заморскую птицу папагай, синь-хохолок, червлено перо. И сказала вещая птица человеческим голосом некое слово неведомое, страшное, трескучее, а Ерастий засмеялся — так-то чисто, будто крусталь зазвенел.
И говорит черни: „Ну вставайте, вставайте. Которые калеки, да хворые — налево, остальные давайте направо“.
Люди, кто впервой пришел, напугались, ибо многие не ведали, куда это — „направо“ и „налево“, но Князевы слуги помогли. Взяли непонятливых за ворот да по сторонам двора растащили, но пинками не гнали и плетьми-шелепугами не лупили, Ерастий того не дозволял.
И обернулся князь ошую, где собрались больные: золотушные, расслабленные, бесноватые, колчерукие-колченогие. Был там и ведомый всей Москве блаженный юрод Филя-Навозник. Дрожал, сердешный, трясучая хворь у него была, блеял бессмысленно, и никто от него вразумительного слова не слыхивал.
Князь зевнул, прикрыв роток рученькой, но солнце все ж таки блеснуло на белорудном зубе, и в толпе заволновались, а некоторые и вновь на землю пали.
Поднялся тогда Ерастий с креслица, махнул рученькой, потер чудесное Око Божие, что у него всегда на груди висит, и как закричит своим крустальным голоском заветные слова, какие запомнить невозможно, а выговорить под силу лишь ангелу: всё „крлл, крлл“, будто воркование голубиное.
Что сила в сем заклинании великая, про то всем известно. Закачалась толпа, иные и вовсе сомлели.
Средь увечных вой поднялся, крик, и многие, как то ежедневно случалось, исцелились.
„Зрю, православные, зрю!“ — закричал один, доселе слепой.
„Братие, глите, хожу!“ — поднялся с каталки расслабленный, кто прежде не мог и членом пошевелить.
А Филя-Навозник, кого вся Москва знает, вдруг трястись перестал, поглядел вокруг с изумлением, будто впервые Божий свет увидел. „Чего это вы тут?“ — спрашивает. Похлопал себя по бокам: „А я-то, я-то кто?“ И пошел себе вон, удивленно моргая. А, как уже сказано, никто от того юрода понятного слова не слыхал давным-давно, с тех пор, как его три года назад на Илью-Пророка шарахнула небесная молонья.
1
«Житие», датированное 7114 (1606) годом, как почти все письменные свидетельства той смутной эпохи, впоследствии было уничтожено. Из рукописи, принадлежащей перу неизвестного автора, чудом уцелел всего один столбец (свиток), который мы и приводим здесь в переводе на современный русский язык. (Прим. ред.)