К числу посмертно опубликованных произведений относится также «Моисей и Аарон», но это случай особого рода; это сочинение, незавершенное как и остальные, тем не менее, законченно в духе, рассказов Кафки, в которых характер сюжета делает невозможной концовку в обычном понимании. «Моисей и Аарон» — самая большая вещь зрелого Шёнберга, последняя, которую ему было суждено написать в Европе, — не меняет наш взгляд на его историческую роль. О последней позволяет судить уже «Лестница Иакова» или сто тактов оттуда, которые можно исполнить. [78] Она написана в самый острый момент переходного периода и фактически является единственным сочинением, представляющим 1915–1922 гг. Творчество Шёнберга слишком неровно, чтобы мы могли объять его как нечто единое. Например, все его тексты очень плохи, некоторые настолько, что расхолаживают к исполнению музыки. Его оркестровки Баха, Генделя, Монна, Лёве, Брамса отличаются от оркестровок коммерческого типа лишь высоким уровнем мастерства, замыслы же не лучше тех. Шёнбер- говские аранжировки Генделя свидетельствуют о неспособности оценить музыку «ограниченного» диапазона гармонии, и действительно, мне говорили, что он считал примитивной музыку английских вёрджинелистов и вообще всякую музыку, лишенную гармонического развития. Его экспрессионизм — наивнейшего порядка, о чем можно судить по указаниям на световые эффекты в «Счастливой руке»; последние тональные сочинения так же скучны, как сочинения Регера, на которые они похожи, или Цезаря Франка, о котором напоминает мотив из четырех нот в «Оде

Наполеону». Его различение «мелодии по вдохновению» и голой «техники» («душа» противопоставлена «разуму») было бы искусственным, если бы не было столь наивным, вдобавок приводимый им пример первого рода — унисонное Adagio из Четвертого квартета — заставляет меня корчиться. Мы — я имею в виду поколение, которое говорит теперь «Веберн и мы» — должны помнить только совершенные его вещи; Пять пьес для оркестра (существование которых могло бы примирить меня с исчезновением всех остальных из первых девятнадцати опусов), «Побеги сердца», Серенаду, Вариации для оркестра и, ради партии оркестра, — кантату «Серафита», опус 22.

Благодаря этим вещам Шёнберг занимает место среди больших композиторов, и музыканты еще долго будут черпать из них. В числе немногочисленных сочинений немногих композиторов они действительно устанавливают традиции. (I)

Р. К. Как вы оцениваете теперь музыку Берга?

И. С. Если бы я мог проникнуть сквозь барьер стиля (органически чуждый мне эмоциональный «климат» Берга), я подозреваю, что считал бы его самым одаренным конструктором форм среди композиторов нашего столетия. Он преступает пределы собственных, созданных им, образцов. В самом деле, он единственный оперировал развитыми формами, не прикрываясь «неоклассической» симуляцией. В его наследии, однако, немногое могло бы служить базой для создания новых конструкций. Он находится в заключительной фазе эволюции (форма и стиль не являются независимыми элементами этой эволюции, и мы не можем претендовать на то, что пользуясь одним, отказываемся от другого), тогда как Веберн, этот сфинкс, заложил целостный фундамент как современного чувствования, так и стиля. Формы Берга тема- тичны (в этом, как и во многом другом, он противоположен Веберну); сущностью его композиции является тематическая структура, и ею же обусловлена спонтанность его формы. Как бы ни были сложны, «математичны» его формы — это всегда «свободные» тематические построения, рожденные «чувством» и «экспрессией». Наряду с «Воццеком», наиболее показательной в этом плане вещью, важнейшей для изучения всей его музыки, являются, на мой взгляд, Три пьесы для оркестра, опус 6. В них Берг проявил себя зрелым мастером, и мне представляется, что они полнее и свободнее отражают его талант, чем его додекафонные пьесы. Если принять во внимание отдаленную дату их создания — 1914 г. (Бергу было тогда 29 лет), они покажутся чем-то вроде чуда. Интересно, многие ли музыканты знают их даже теперь, спустя сорок лет? Во многих местах они предвещают позднего

Берга. Музыка 54-го такта в Хороводе, например, очень похожа на мотив «смерти», впервые звучащий в арии Марии в «Воццеке». Точно так же музыка сцены, где Воццек тонет, напоминает 102-й такт Марша. Вальс и музыка 50-го такта в Хороводе воццеко- подобны, в стиле музыки в кабачке, а трелевая концовка Хоровода сходна со знаменитой трелью в оркестре в конце первого акта оперы. Соло скрипки в 168-м такте Марша кажется эскизом последних страниц «Воццека», а ритмическая полифония мотива в 75-м такте в той же вещи воспринимается как «цитата» из оперы. Музыку Камерного концерта, например, можно предвидеть в побочном голосе 55-го такта Хоровода, и там же, далее, в соло скрипки и духовых инструментов. Каждый из трех актов «Лулу» заканчивается тем же ритмическим рисунком аккордов, который применен ближе к концу в Хороводе.

В Марше слишком доминирует Малер, но даже эта пьеса спаслась благодаря чудесной (не похожей на Малера) концовке и, пусть меня простят за это замечание, драматически довольно сходной с концовкой «Петрушки»: за кульминацией следует успокоение, затем несколько прерывистых фраз у солирующих инструментов и финальный протест труб; последний такт у труб — одно из прекраснейших мест, когда-либо созданных Бергом. Три пьесы для оркестра должны рассматриваться как единое целое. Это драматический комплекс, все три части которого связаны между собой тематически (превосходно возвращение темы Прелюдии в 160-м такте Марша). Форма каждой отдельной пьесы тоже драматична. Я считаю, что наиболее совершенна из них по замыслу и выполнению Прелюдия. Форма дает спад и подъем, она закруглена и свободна от повторов. Она начинается и кончается ударными, и первые звуки у литавр уже тематичны. Затем флейты и фагот излагают главный ритмический мотив как подготовку к соло альтового тромбона, одному из самых благородных по звучанию во всей оркестровой музыке. Фантазия и мастерство оркестровки Берга феноменальны, в особенности в создании оркестровых массивов, под чем я подразумеваю целостное уравновешивание оркестра в нескольких полифонических планах. Одно из самых замечательных звучаний, когда-либо им задуманных — в 89-м такте Хоровода, но там есть еще много других поразительных звуковых изобретений, например вступление тубы в 110-м такте Хоровода, 49-й такт Прелюдии, 144-й такт Марша.

У меня на стене висит фотография, относящаяся ко времени создания Трех пьес для оркестра, на которой сняты вместе Берг и Веберн. Берг высокого роста, небрежный, с открытым взглядом, почти что чересчур красивый. Веберн небольшой, решительный, близорукий, с обращенным вниз взором. Индивидуальность Берга отражается в его разлетающемся «артистическом» галстуке; Веберн носит крестьянскую обувь — грязную, что таит для меня какой-то глубокий смысл. Глядя на этот снимок, я не могу не вспомнить, что спустя всего несколько лет оба они умерли преждевременной и трагической смертью после жизни, проведенной в бедности, музыкальном непризнании и, под конец, в музыкальном изгнании из своей собственной страны. Я представляю себе Веберна, который в последние месяцы жизни часто посещал кладбище в Миттерсиле, где позднее сам был похоронен, стоящего в тиши и взирающего на горы, как свидетельствует его дочь; и Берга в последние месяцы перед кончиной подозревающего, что его болезнь может стать фатальной. Я сравниваю судьбу этих двух людей, которые не претендовали на внимание мира, но создавали музыку, увековечившую первую половину нашего столетия, сравниваю их судьбу с «карьерами» дирижеров, пианистов, скрипачей — этих пустых наростов на нашей музыкальной жизни. Вот почему фотография, на которой запечатлены два великих музыканта, два чистых душой, благородных человека, низводит мою веру в справедливость на нижайший уровень. (I)

Рл К. Сохранились ли у вас еще какие-нибудь воспоминания об Арнольде Шёнберге?

И. С. Имя Шёнберга я слышал еще в 1907 г., но первым соприкосновением с его музыкой был «Лунный Пьеро». Я не видел также ни одной из его партитур, и, помнится, ни одна из его вещей не игралась в Петербурге, когда я жил там. Не знаю, каким образом устроилась наша встреча в Берлине, но инициатива, должно быть, принадлежала Дягилеву; Дягилев хотел дать Шёнбергу заказ. Помню, что сидел с Шёнбергом, его женой Матильдой и Дягилевым на спектакле «Петрушки»; у меня сохранилось также ясное воспоминание о Шёнберге в его артистической после того, как он в четвертый раз продирижировал своим «Лунным Пьеро» в Choralion Saal, Бельвюштрассе, 4; это было в воскресенье 8 декабря 1912 года, в 12 часов дня, и у меня все еще хранится использованный билет. Альбертина Цеме, исполнительница Sprechstimme, была в костюме Пьеро и сопровождала свои горловые звуки сдержанной пантомимой. Я помню и то, что музыканты сидели за занавесом, но я был слишком занят партитурой, которую дал мне Шёнберг, чтобы заметить что-нибудь еще. Помню, публика была тихой и внимательной, и мне хотелось, чтобы фрау Цеме тоже вела себя потише и не мешала слушать музыку. Мы с Дягилевым находились под одинаковым впечатлением от «Лунного Пьеро», хотя он определил его, с эстетической точки зрения, как продукт Jugendstil. [79]