Соединенные Штаты в целом теперь определенно живут более богатой музыкальной жизнью, с первоклассными оркестрами, имеющимися повсюду, и хорошими оперными труппами в таких местах, как Сан-Франциско, Санта-Фе, Чикаго и при университетах. Но условие жизнеспособности музыкального общества — это новая музыка.

Р. К. Как вы относитесь к джазу?

Я. С. Джаз — это сообщество особого рода и совершенно особый вид музыкального творчества. Он не имеет ничего общего с сочиненной музыкой; когда он приобщается к влияниям современной музыки, он перестает быть джазом, и это плохо. Импровизация имеет свое собственное представление о времени, неизбежно свободное и просторное, поскольку действительная импровизация возможна лишь в свободных временных границах; отрезок надлежит определить, и на этом отрезке должно быть жарко. Ударные и контрабас (не рояль, это слишком гибридный инструмент, и между прочим, большинство пианистов только теперь «открыли» Дебюсси) играют роль центральной отопительной системы. Они должны поддерживать температуру «cool», а не прохладную. [203] Это своего рода мастурбация, которая (конечно) никогда ни к чему не приводит, но создает «искусственную» жизнь, необходимую этому искусству. Здесь интереснее всего инструментальная виртуозность, индивидуальность инструмента, а не мелодия, гармония и тем более ритм. Ритма, фактически, нет, так как нет размера или передышек. Вместо ритма есть счет. Исполнители все время отбивают его, просто для того, чтобы не отстать и знать свое положение относительно удара. Музыкальные идеи всегда инструментальны или, вернее, это не идеи, так как они возникают потом, извлекаются из инструмента. Игра Шорти Роджерса — пример того, что я подразумеваю под извлечением из инструмента, хотя его труба — в действительности пронзительный, звучащий как сигнальный рожок инструмент, напоминающий мне рога с клапанами, которые я очень любил и использовал в первой версии «Свадебки».) [204] Его фразы инструментальны: эффекты полуоткрытых вентилей с губными глиссандо, интервалы и пассажи, подсказанные пальцами, «трели» на одной ноте, например соль-соль на инструменте in В — между открытым звуком и первым с третьим пальцами — и т. д.

Примером сказанного мной относительно распоряжения временем может служить то, что лучшие вещи Шорти Роджерса, с обычными для него стаккато, я могу с интересом слушать в течение пятнадцати минут и больше, совсем не замечая времени, тогда как бремя любого «серьезного» виртуоза при всем моем самообладании угнетает меня уже через пять минут. Повлиял ли на меня джаз? Джазовые обороты и, в особенности, джазовые сочетания инструментов, конечно, воздействовали на меня сорок лет тому назад, но не идея джаза. Как я уже говорил, это другой мир. Я не следую за ним, хотя и уважаю его. Он может быть искусством глубоко трогающего достоинства, как, например, в траурных пьесах нью-орлеанского джаза. И в своих редких лучших образцах — это, конечно, наилучший вид развлекательной музыки в США. (I)

Виртуозы и дирижеры

Р. К. Ваши прежние высказывания о «виртуозах» легко истолковать неправильно. Не поясните ли вы, какого рода исполнителя вы имеете в виду?

И. С. Я, конечно, говорил о ложных виртуозах, виртуозах, ли- шенных virtu, [205] так как этот термин утратил свое значение; но мне следовало бы сделать различие между былыми и современными представителями, а среди современных — между истинными и ложными. Виртуозы прошлых времен были в тесном содружестве с новой музыкой, развивая новые возможности инструментов и обогащая технику, тогда как сегодняшние виртуозы склонны объявлять интереснейшую новую музыку — независимо от того, насколько часто она исполняется музыкантами «низшего» ранга — неисполнимой. Однако истинные виртуозы все-таки есть. Это выдающиеся инструменталисты — флейтист в Риме (Гаццелони), кларнетист в Париже (Деплю) и другие, благодаря исполнению новой музыки действительно достигшие новых инструментальных и музыкальных высот. Они, конечно, не пользуются известностью, но их ценность для музыки превышает ценность их знаменитых коллег.

Я бы назвал ложным виртуозом того, кто играет только классическую музыку, даже если это Бах и Моцарт; или исполнителя того типа, который начинает свой сольный концерт с бисовых номеров, поскольку их он играет лучше всего.

Р. К. Не выскажетесь ли вы о последних слышанных вами исполнениях Гайдна, Моцарта или Бетховена?

Я. С. Несколько дней тому назад я слушал Первую симфонию Бетховена, записанную Тосканини. Вступительное Adagio molto было сыграно в темпе не адажио, а анданте, с неразделенным счетом на четыре и сыграно плохо, начиная с первого же аккорда, взятого не вместе. Последующее Allegro тоже исполнялось в аб- сурдно-быстром россиниобразном темпе, при котором смазывались акцентировка фраз и артикуляция, исключая небольшой соль-ми- норный эпизод (виолончели, контрабасы и гобои), где даже Тосканини почувствовал неладное — на один момент его шаг замедлился почти до правильного темпа. На протяжении этой части главным стремлением Тосканини, казалось, было создавать кульминации, неважно — совпадали ли они с бетховенскими и особенно с его шкалой кульминаций. Вторая часть тоже быласы- грана плохо. В одном месте разработки струнные после нот с точками брали точно тридцать вторые. Затем, несколькими тактами дальше, духовые вдвое укоротили эти тридцать вторые (и были правы, поступив так). [206] Услышав, что их поправили, струнные последовали далее в этом ритме. Но не мог же Тосканини не слышать всего этого? Во всяком случае, он не услышал, что сделанное им в начале репризы ритардандо получилось нестерпимо грубым, что весь менуэт и трио исполнялись настолько абсурдно быстро, что потеряли смысл, что последняя часть игралась не только слишком быстро, но и была смазана, так что лучшее место симфонии — примерно двенадцать тактов, открывающие разработку (такты 96—108) — показалось незначительным.

Я не воинственен и не имею иных претензий к Тосканини, кроме изложенных выше. Полагаю, однако, что эти замечания об исполнении Первой симфонии Бетховена Тосканини или кем-нибудь другим могли бы сделать музыкальные критики, но пока они (критики) не научились различать подобные детали музыкального исполнения («различать» и «критиковать» имеют один корень), они не имеют права изрекать нонсенс о таинствах интерпретации, как делают обычно.

Две недели тому назад я был на концерте, где исполнялись три симфонии — одна Гайдна из первой саломоновской серии, другая ля-мажорная Моцарта (К. 201) и Вторая Бетховена. Я люблю Гайдна за различную длину его фраз, но это стушевалось из-за слишком быстрых или слишком медленных темпов. Andante было сыграно в темпе адажио, и оба аллегро исполнялись престиссимо; естественное дыхание музыки повсюду было нарушено, и исполнение получилось мнимым: пульсация — это реальность музыки. Однако на следующий день единств, енным комментарием обозревателей было, что струнные звучали «как бархат», хотя струнные у. Гайдна должны звучать как струнные, а не как бархат. Но слово «интерпретация» приберегалось для Моцарта. Однако предпосылками интерпретации этой маленькой симфонии являются: во-первых, такт — в первой части он разрублен, то есть имеет

«6 размер 2? и в последней части — 8, иначе говоря, такты делятся

пополам; и, во-вторых, стиль. Вот и все, что доступно интерпретации; остальное — миф. Но действительно из ряда вон выходящим событием этого концерта было вступление к симфонии Бетховена; дирижер показал первую ноту симфонии, тридцать вторую, как сильную долю. Он хотел, конечно, чтобы оркестр вступил вместе, но это исказило и характер второй ноты и все вступление в целом. Чтобы добиться чистоты вступления, достаточно одного предварительного затакта, но поскольку у этого дирижера доли походили на горячий пластилин, он, конечно, не мог простым движением дать почувствовать всему оркестру цену тридцать второй. Об этом, однако, обозреватели не сказали ни слова. (II)