Публика на премьере была поистине блестящей, но особенно живо в моей памяти исходившее от нее благоухание; элегантносерая лондонская публика, с которой я познакомился позднее, показалась мне в сравнении с парижской совершенно лишенной запаха. Я сидел в ложе Дягилева, куда в антрактах залетал рой знаменитостей, артистов, титулованных особ, почтенного возраста эгерий балета, писателей, балетоманов. Я впервые встретился там с Прустом, Жироду, Полем Мораном, Сен-Жон Персом, Клоделем (с которым спустя несколько лет чуть не стал работать над музыкальной интерпретацией кпиги Товия), хотя и не помню, было ли то на премьере или на последующих спектаклях. Меня предста-

вили также Саре Вернар, сидевшей в кресле на колесиках в собственной ложе; она оыла под густой вуалью и очень боялась, что ее узнают. В течение месяца вращаясь в таком обществе, я был счастлив уединиться в сонном селении в Бретани.

В начале спектакля неожиданно произошел комический инцидент. По идее Дягилева, через сцену должна была проследовать процессия лошадей, вышагивая в ритме (если уж быть точным) шести последних восьмушек такта 8. Бедные животные вышли, как предполагалось, по очереди, но начали ржать и приплясывать,'а одна из них, выказала себя скорее критиком, нежели актером, оставив дурно пахнущую визитную карточку. В публике раздался смех, и Дягилев решил не рисковать на последующих спектаклях. То, что он испробовал это хотя бы однажды, кажется мне теперь просто невероятным, но эпизод этот был потом забыт в пылу общих оваций по адресу нового балета. [110]

После спектакля я был вызван на сцену, чтобы раскланяться, и вызовы повторялись несколько раз. Я еще был на сцене, когда занавес опустился в последний раз, и тут я увидел Дягилева, приближавшегося ко мне в сопровождении темноволосого мужчины с двойным лбом, которого он представил мне. Это был Клод Дебюсси. Великий композитор милостиво отозвался о музыке балета, закончив свои слова приглашением отобедать с ним. Через некоторое время, когда мы сидели в его ложе на спектакле «Пел- леаса», я спросил, что он на самом деле думает о «Жар-птице». Он сказал: «Que voulez-vous, il fallait bien commencer par quel- que chose». [111] Честно, но не слишком-то лестно. Однако вскоре после премьеры «Жар-птицы» он прислал мне свою широко известную фотографию в профиль с надписью: «А Igor Stravinsky en toute sympathie artistique». [112] Я не был так же честен по отношению к произведению, которое мы тогда слушали. «Пеллеас» в целом показался мне очень скучным, несмотря на многие чудесные страницы. [113]

Равель, которому «Жар-птица» нравилась, хотя и меньше, чем «Петрушка» или «Весна священная», считал, что ее успех был частично подготовлен нудностью музыки последней дягилевской

новинки, «Павильона Армиды» (Бенуа — Черепнина). Парижская публика жаждала привкуса avant-garde, и «Жар-птица», по словам Равеля, как раз соответствовала этой потребности. К его объяснению я бы добавил, что «Жар-птица» принадлежит к стилю своего времени. Она сильнее большей части музыки того периода, сочиненной в народном духе, но также не очень самобытна. Все это создало хорошие условия для успеха. Это был не только парижский успех. Когда я отобрал несколько лучших кусков для сюиты и снабдил их концертными концовками, музыку «Жар-птицы» стали исполнять по всей Европе и поистине как одну из самых популярных вещей оркестрового репертуара (за исключением России: во всяком случае, я ни разу не слышал ее там, впрочем, как и других моих сочинений после «Фейерверка»).

Оркестр «Жар-птицы» расточительно велик, и оркестровкой некоторых кусков я гордился больше, чем самой музыкой. Глиссандо валторны и тромбона произвели, конечно, наибольшую сенсацию у аудитории, но этот эффект — во всяком случае у тромбона — был придуман не мною; [114] Римский употребил глиссандо тромбона, по-моему, в «Младе», Шёнберг в своем «Пеллеасе» и Равель в «Испанском часе». Для меня самым потрясающим эффектом в «Жар-птице» было глиссандо натуральных флажолетов у струнных в начале, которое выбрасывается басовой струной наподобие колеса св. Екатерины. [115] Я был в восторге, что изобрел этот эффект, и помню, с каким волнением демонстрировал его сыновьям Римского — скрипачу и виолончелисту. Помню также удивление Рихарда Штрауса, когда он услышал это место спустя два года в Берлине. (Верхняя октава, получаемая путем перестройки струны ми у скрипок на ре, придает оригиналу более полное звучание.) Но могу ли я говорить о «Жар-птице» как исповедующийся автор, если отношусь к ней как критик чистой воды? Честно говоря, я критиковал ее даже в период сочинения. Меня, например, не удовлетворяло скерцо в стиле Мендельсона — Чайковского («Игра царевен золотыми яблоками»). Я снова и снова переделывал этот кусок, но не смог добиться ничего лучшего; там остались неуклюжие оркестровые просчеты, хотя я не могу сказать в точности, в чем они заключаются. Однако я уже дважды подверг «Жар-птицу» критике своими переделками 1919 и 1945 гг., и эта прямая музыкальная критика убедительнее слов.

Не слишком ли строго я критикую? Не содержит ли «Жар- птица» больше музыкальных изобретений, чем я могу (или хочу) видеть? Мне бы хотелось, чтобы это было так. В некоторых отношениях эта партитура была плодотворной для моего развития в последующие четыре года. [116] Но контрапункт, следы которого там можно обнаружить (например, в сцене Кащея), исходит из аккордовых звуков, это не настоящий контрапункт (хотя, могу добавить, именно таково вагнеровское представление о контрапункте в «Мейстерзингерах»). Если в «Жар-птице» и есть интересные конструкции, то их следует искать в трактовке интервалов, например мажорных и минорных трезвучий «Колыбельной», в интродукции и в музыке Кащея (хотя самым удачным куском в партитуре является, без сомнения, первый танец Жар-птицы

в размере 3). Если какой-нибудь несчастный соискатель ученой

степени принужден будет отыскивать в моих ранних сочинениях «сериальные тенденции», подобные вещи, я полагаю, будут "оценены как праобразцы. [117] Точно так же в отношении ритмики можно сослаться на финал, как на первое проявление непериодической метрики в моей музыке — такты на 4 подразделены на 1, 2, 3; 1, 2; 1, 2/1, 2; 1,2; 1,2,3 и т. д. Но это все.

Остальное в истории «Жар-птицы» ничем не примечательно. Я продал рукопись в 1919 г. некоему Жану Бартолони, богатому и щедрому человеку, бывшему крупье из Монте-Карло, удалившемуся на покой в Женеву. Бартолони, в конце концов, подарил ее Женевской консерватории; кстати говоря, он дал большую сумму денег одному английскому издательству для приобретения моих сочинений, написанных в годы войны (включая «Свадебку», «Байку про Лису» и «Историю солдата»). «Жар-птица», возобновленная Дягилевым в 1926 г. с декорациями и костюмами Гончаровой, нравилась мне меньше первой постановки; о последующих постановках я уже как-то писал. Следовало бы добавить, что «Жар-птица» стала важной вехой моей дирижерской биографии. Я дебютировал с ней как дирижер (балет полностью) в 1915 г. в пользу Красного Креста в Париже, и с того времени выступал с ней около тысячи раз, но и десять тысяч раз не смогли бы изгладить в моей памяти ужаса, испытанного при дебюте. Да! Чтобы довершить картину, добавлю, что однажды в Америке в вагоне-ресторане ко мне обратился мужчина — причем совершенно серьезно как к «м-ру Файербергу». [118] (III)