А мы отступаем.

Шаг.

И комната. Нынешняя находится еще глубже в тени, и потому здесь все серое.

Серая ширма с серым рисунком, разобрать который почти невозможно. То ли журавли танцуют над болотом, то ли вишня протянула кривые ветви к кому-то. А может, на ней еще что-то, но фантазия моя отказывается воспринимать это.

Серый пол.

И темнота в углу, в которой нечто шевелится.

— Еще живая… — та самая женщина, которую я видела раньше, входит. Она еще не настолько толста, скорее просто дородна. И держит на руках деревянный поднос.

Она ворошит тряпье.

…одеяла?

И вытаскивает из груды еще одну женщину, которая кажется полупрозрачной. Тонкие руки хрупки, как тени ветвей. Голова чересчур тяжела для шеи и потому запрокидывается. А толстуха, ругаясь на чем свет стоит, торопливо подсовывает под спину грязные одеяла.

— Ешь уже… — она начинает кормить старуху, быстро засовывая в рот полужидкую рисовую кашу. Откуда-то я знаю, что это варево бывает или обжигающе горячим, или, напротив, холодным до того, что рис слипается комками. И проглотить их у старухи не выходит. Когда рот ее наполняется, она застывает с ним, полуоткрытым, и так сидит, пока судорога не схватывает тело.

И тогда каша вываливается изо рта.

Она падает в тряпье, давно пропитавшееся запахом мочи и гноя, но толстуха и не думает убирать. Она кричит. Машет ложкой. Иногда отвешивает затрещину и уходит, оставив женщину наедине с недоеденным рисом. И когда голод становится сильнее гордости, та кривыми пальцами подбирает грязные комочки.

Смотреть на это невыносимо.

Но мы смотрим.

Иногда к женщине пробирается кошка. Она садится рядом и мурлычет, громко, с переливами… и тогда тусклые глаза оживают.

Кошка приносит еду.

Она крадет на кухне мясные шарики. И еще куски рыбы. Иногда — суховатые лепешки. Кошка хотела бы принести воду, но она всего-навсего животное.

…воду часто забывают оставить.

И женщина знает, что ей давно пора умереть, что так было бы легче, только смерть не приходит, а убить себя не хватает сил. Остается терпеть.

Ждать.

И гладить кошку.

…ее приносит мужчина со страшными глазами. Еще живой. Он перебил кошке хребет и долго смотрел, как она пытается уползти. А когда сил не осталось, принес вот…

— На, — он кинул кошку на тряпье. — Попрощайся…

…он уходит.

А чашку воды, которую женщина то ли забыла, то ли не захотела принести, ставит у порога.

…среди теней сложно злиться, но я все равно испытываю ярость. Я ненавижу тех, кто издевается над слабыми. А этот… он ведь недалеко ушел.

Стоял.

Смотрел.

Слушал беспомощный старческий вой, который вскоре захлебнулся кашлем, и улыбался. Он забыл, что ничего не проходит даром. А когда ушел, решив, будто преступление окончено, старуха подтянула еще живую кошку к груди и, заглянув в глаза ее, дохнула.

Ее душа — серебристое облачко — впиталось в шерсть, чтобы смешаться с другим облаком, темно-красного цвета. Сплелись.

Сроднились.

И изуродованное тельце вытянулось. Оно вдруг стало больше.

Тяжелее.

И на пол с груды тряпья, в котором еще дышало человеческое тело, соскользнуло существо с золотыми глазами. Семь хвостов.

Бесшумная поступь.

И умение исчезать… оно еще долго оставалось в комнате, наблюдая за телом. И потому было свидетелем того, как грязная тряпка накрыла лицо старухи. Тело уже не было вместилищем души, но мужчина этого не знал. Он то поднимал тряпку, позволяя телу сделать вдох, то опускал. Придавливал слегка.

Убил.

И смерть эта, темно-красная, оказалась горькой.

…кошка поселилась в доме. Ей нравилось дразнить людей. Женщина ее не видела, но… весело было опрокинуть плошку с горячим рисом ей на колени. Или вот котел с водой вывернуть, чтобы та залила очаг. Зашелестеть, загудеть…

…замурлыкать в темноте…

…спали они в отдельных комнатах, и это тоже было весело… женщина смешно вздрагивала и кричала. Звала мужчину. Ругалась.

А вот он не боялся.

Он похоронил старуху в доме. Поднял пол, выдолбил яму и положил, завернув в то же тряпье. Обидно. Обида жила внутри кошки…

…ее лишили мацуго-но-митцу[20], которое избавило бы тело от грязи земной.

Ее не показали богам, обрядив в белоснежное кёкабаро[21], которое уж давно ждало своего часа.

Ей не накрыли стол, пожалев чашки риса и булочек, не говоря уже о цветах сикими…

Плохо.

Нельзя злить духов…

…над ней не читали молитву, не наделили новым именем. И пусть старое не упоминалось вслух, но кошке было неприятно.

Семь хвостов дернулись, сметая картинку, и я оказалась во дворе своего дома. Как ни странно, я особой слабости я не ощущала. Голова слегка кружилась, но и только…

Я оперлась на дерево.

И заглянула в кошачьи глаза.

— Чего ты хочешь?

Огонь.

Я увидела его перед внутренним взором. И тело, в нем сгорающее… и цветы, и рис…

…а еще, как руки тощего мужчины смыкаются на горле толстухи.

— Убивать я никого не стану.

Кошка зашипела.

Нет. Я и не должна.

Не убить.

Предупредить. Он ждет. Смотрит. Опасается, но… две смерти уже случились, а третья отравит дом надолго. А ведь это хороший дом и в нем случалось много чудесных вещей. В нем до сих пор осталась память, которую не следовало портить.

Разноцветный хвост, на сей раз один, скользнул по ногам. И кошка одним прыжком взлетела на ветку, растянулась и… исчезла.

Бывает.

Глава 29

Кэед плакала.

Гость ушел. А она осталась. Сидела. Смотрела на сад, но готова поклясться, не видела ничего. Ее лицо было неподвижно, слезы же… что слезы?

Вода.

И когда я подала руку, в нее вцепились с нечеловеческой силой.

— Что не так?

— Все не так, — она закрыла глаза и руку подняла, широким рукавом заслоняясь от мира. — Не понимаете… никогда не поймете…

Не пойму.

И соглашаюсь: конечно. Ей ведь не понимание нужно, а чтобы с ней согласились. Это просто. Веду ее не в дом, но в крошечную беседку, выстроенную в саду, чтобы им любоваться. Ныне она постарела, как и сам дом. Темное дерево блестело влагой.

Рыдало по прошлому?

Быть может.

Крыша слегка разошлась. И резьба покрылась темной слизью. Редкие пятна мха казались неуместно яркими. А вот седые ветви кустарника, острые, словно пики, пробирались внутрь.

Меланхолическое место. Самое оно, чтобы порыдать вволю.

— Если дело в господине…

— Нет, — Кэед шмыгнула носом и, оглядевшись, убедившись, что рядом никого, кроме нас, вытерла этот нос ладонью. — Он… он хороший… он очень хороший…

Не знаю, как мне показалось, меньше всего этот мужчина подходил под определение хорошести. Но кто я, чтобы спорить.

…главное, чтобы мы тут не подхватили какой заразы.

— Он довел тебя до слез.

— Не он… я… сама… я никогда не плакала… знатные дамы не плачут…

…ее бабушка была издалека, вернее, не бабушка, а ее бабушка, которая родилась в земле Хинай, а после прибыла ко двору вместе с императрицей Цысими.

Это было давно.

Но не настолько давно, чтобы забыть.

Память здесь берегли пуще золота, а уж ту, истоки которой ведут ко дворцу Императора, и вовсе с особым тщанием… и пусть та самая прапрабабка Ю-Ней не принадлежала к знатному роду, но матушка ее вскормила Цысими, а потому…

…о Ю-Ней Кэед слышала с детства.

И о земле Хинай, столь огромной, что может вместить десять Империй и еще останется свободная земля. О золотом городе, в котором обретается Император земли Хинай и тысяча тысяч жен его…

…об утонченных красавицах, подобных хрупким цветам.

О…

Эти сказки достались бабушке вместе с иным наследием — убежденностью, что прабабка Ю-Ней совершила ошибку, поддавшись сердцу и из всех женихов — а их было множество — выбрав не самого достойного. Иначе как вышло, что праправнучке его от былой славы остался шелковый веер.