– Смотрите, вы ей нравитесь, – заверила она меня.
Удивительно еще, что это животное не принялось бегать по салону, пугая пассажиров и портя вещи. Когда женщина с обезьянкой заснула, я спросила симпатичную светловолосую бортпроводницу, нельзя ли что-нибудь сделать. Но та лишь покачала головой и объяснила, что это в рамках правил – если человеку нужна физическая или эмоциональная помощь животного.
К тому времени вокруг все уже дремали. Кроме обезьянки. В данных обстоятельствах я решила не доставать из сумки еду. Ее я захватила из гостиницы и бросила вместе с плащом. Скорее всего я все передавила. А если и нет, разве станет человек в здравом уме доставать банан перед мартышкой? Я попыталась сосредоточиться на Лондоне и завещании двоюродной бабушки Пенелопы.
Я достала маленькую ручку, клочок бумаги и нарисовала генеалогическое древо. С некоторыми из этих людей я встречусь впервые.
Я села поудобнее и попыталась вспомнить то немногое, что я знала о своих английских родственниках с давнего визита в Корнуолл. Отец мамы, дедушка Найджел, тогда все еще был жив. Я запомнила его как доброго старика, который исчезал сразу после завтрака и уходил заниматься садом. Бабушка Берил все время носила твидовые и шерстяные шляпы, а когда мы приехали, она стала каждое утро надевать старомодный шерстяной купальный костюм и звала нас к морю купаться. Я тогда была маленькая и не понимала ее веселой отваги; она так гордилась, что могла делать что-то некомфортное и сложное.
Ее сестра, тетушка Пенелопа, настаивала, чтобы мы называли ее просто бабушкой, а не двоюродной бабушкой. Она объясняла это так: если ее называют двоюродной бабушкой, то она чувствует себя как чучело из головы лося на стене – она была настоящим «живчиком», как говорили тогда. Пенелопа просто источала энергию. Она жила в Лондоне, но каждое лето проводила у сестры, бабушки Берил. Они обе были, как мне тогда казалось, старыми, но бабушка Пенелопа всегда была чуть свежее. Я помню, как была благодарна ей, когда она прошептала мне заговорщически, что не обязательно купаться в ледяной морской воде, а достаточно зайти по колено. Поговаривали, что в Лондоне Пенелопа скандалила со всеми подряд, от лордов до знатных дам. Она с такой искренностью и артистизмом рассказывала невероятные истории, что бабушка Берил принимала их за чистую монету. Правда потом обижалась, ссылаясь на провинциальную открытость.
Я посмотрела на другую ветвь семейного древа. Тех родственников я вообще никогда не видела. Двоюродный дедушка Роланд, брат бабушки Берил и тетушки Пенелопы, умер двадцать лет назад. У него была жена – Дороти, особа голубых кровей из Филадельфии. Дороти безбожно баловала сына, Ролло-младшего, особенно после смерти мужа, так что «малыш», как выражалась мама, «ни дня не работал». Он любил азартные игры и проигрывал все деньги, до которых мог добраться. Баловался наркотиками, постоянно попадал в неприятности и терроризировал своих родственников, выпрашивая деньги, затем пропадал надолго, пока снова не испытывал нужду в финансовой помощи.
Женщины боялись его неожиданных появлений, когда он вымогал деньги любыми способами, так что само имя Ролло вызывало страх и ассоциировалось с неприятностями.
Когда несколько лет назад умерла бабушка Берил – к тому моменту она уже продала свой домик в Корнуолле, – то она завещала деньги маме и двоюродной бабушке Пенелопе, которая не стала делиться с Ролло, сказав, что тот и так задолжал по всему миру.
Я сидела и размышляла, как вдруг почувствовала, что кто-то смотрит на мои записи. Я посмотрела по сторонам и увидела перед собой обезьянку. Та внимательно наблюдала за движением ручки.
– Это мои родственники, – сказала я обезьянке. – А у тебя большое генеалогическое древо?
Когда мы приземлились в Хитроу, все ринулись к очереди такси, но там уже стояла толпа пассажиров с других рейсов. Я встала было в конец очереди, но тут заметила водителя в униформе. Он нервно прогуливался перед очередью с табличкой в руках, на которой было написано «Пенни Николс». Я решила, что у меня начались галлюцинации, однако помахала водителю рукой, и он облегченно улыбнулся. Мужчина отсалютовал мне, сказав: «Сюда, мисс», – вывел из очереди, которая проводила меня завистливыми взглядами, и передал записку от Джереми:
Прости, что не смог тебя встретить. Я все организовал. Хотел с тобой поужинать, но не получается. Не стесняйся, заказывай что пожелаешь в номер. Все за наш счет, Пенни Николс. Встретимся утром. Твой Джереми.
Я была уверена, что меня поселят в такой же убогий отель, из разряда тех, что я только покинула, и никак не была готова идти по ковровой дорожке к дверям, которые открыл прямо перед моим носом привратник в ливрее. Консьерж, похоже, был искренне рад меня видеть, а носильщик подхватил мои вещи, едва я вошла в здание, и даже донес до моего номера с видом на парк. Я едва не запаниковала, решив, что это какая-то ошибка, но мужчина, сопровождавший меня поклонился, улыбнулся на прощание и закрыл за собой дверь номера.
Глава 4
Цвет денег не зеленый, как у долларов или загородных домиков; не красный с черным, как цвет прибыли и убытков; не серебристый или золотой, как у монет; не пурпурный, как цвет декадентской монархии. Цвет денег нежно-розовый. Он того розового оттенка, что можно увидеть на лицах богачей и щечках младенцев. Это цвет достатка и комфорта, скачек на лошадях морозным утром или пробуждения у потрескивающего камина. Это цвет нежного рассвета и абрикосового закатного неба. Это цвет «Файнэншл таймс» и оранжево-розовый цвет хорошего шампанского.
Так вот, в моей комнате можно было найти любой оттенок розового. Гобелены и кресла эпохи Людовика XVI были нежных тонов. Пуфик рядом с туалетным столиком овальной формы был чуть темнее, цвета малины, и сочетался с диванчиком, что стоял в гостиной перед низким обеденным столом красного дерева. На ковре сплетались цветы розовых тонов, и даже итальянский мрамор в ванной светился теплым розовым, особенно когда включался свет, отражаясь в зеркалах. Хрустальные и серебряные вазы пестрели цветами, тщательно подобранными по оттенкам, и комната благоухала их ароматами. После того как я осталась одна, стало так тихо, что слышно было, как оседает от таяния кубиков льда бутылка шампанского в ведерке.
Было уже пол-одиннадцатого, когда я и мой чемодан оказались в номере. День выдался длинный. Я слишком устала, чтобы тащиться вниз, в бар на первом этаже отеля, заполненный разодетыми в золото и шелка посетителями. Да у меня и одежды такой не было. Но я хотела есть. В отеле подавали поздний ужин, так что я заказала еду в номер и откупорила шампанское.
Я открыла воду в ванне и распаковала красивую длинную, до пола, ночную рубашку, все еще завернутую в упаковочную бумагу, и дорожные тапочки. Я сложила все это в Нью-Йорке перед самым отлетом в надежде на то, что случится невероятное, непредвиденное и романтичное и я смогу надеть это вместо вытянутой фланелевой футболки, в которую обычно облачаюсь в куцых гостиничных номерах.
В люксе даже температура была правильной. Мне не было холодно, когда я вылезла, словно Венера из волн, из мраморной ванны, наполненной водой с розовой пеной. Потягивая шампанское, я закуталась в мягкий кремового цвета ворсистый халат.
Я сушила полотенцем волосы, когда официант вкатил мой ужин на столике и мастерски накрыл стол, сервировав его серебром, хрусталем, фарфором и льняным полотенцем, таким мягким, что если положить его на колени, то полотно не выдаст ни единой складки, оставшейся от прачечной. Нежнейший бифштекс приготовили именно так, как я и просила – слегка недожаренным, – и подали со спаржей и сладкой красной картошечкой, размером с мяч для гольфа, и с настоящими французскими булочками. Поглотив все это кулинарное великолепие, я принялась за печенье с чаем, от которого мне стало тепло и уютно, и совершенно забыла о разнице в часовых поясах.
Бездельничая за чашечкой чаю, я заказала завтрак на специальном бланке. Утром я решила взять кофе, вареное яйцо, гренок, джем и утреннюю газету. Затем я переоделась в свою шелковую ночную рубашку и взобралась на огромную кровать. Матрас был твердым, но удивительно удобным. Я опустила голову на подушку.