— Так вы, значит, с Принц-Лягухом отваливаете? — молвил я.

Француз на это рассмеялся — вот же окаянный галльский жопоеб, прости господи. Ничто так не раздражает, как благородная персона, ведущая себя благородно.

— Да, Карман, я уезжаю, но тебе я скажу одно — и ты должен это запомнить и никогда не забывать…

— И то и другое сразу?

— Заткнись!

— Слушаюсь, госпожа.

— Ты всегда должен помнить и никогда не забывать, что ты, будучи Шутом Черным, шутом темным, Королевским Шутом, патентованным дураком и Олухом Царя Небесного, призван был сюда вовсе не для этого. Ты здесь для того, чтобы услаждать меня. Меня! Поэтому когда сложишь с себя все титулы, дурак останется, и он — отныне и навсегда — мой дурак.

— Батюшки, да во Франции ты хорошо устроишься — там противность почитается за добродетель.

— Мой!

— Отныне и навсегда, миледи.

— Можешь поцеловать мне руку, дурак.

Йомен отпустил меня, и я склонился к ее руке. Но принцесса ее отдернула, развернулась, опахнув меня полою платья, и двинулась прочь.

— Извини, я тебя разыграла.

Я улыбнулся в пол.

— Вот сучка.

— Мне будет не хватать тебя, Карман, — бросила она через плечо и поспешила вдоль по коридору.

— Так возьми меня с собой! Возьми нас обоих с Харчком. Француз, тебе же пригодится блистательный шут и огромный неуклюжий мешок ветров, а?

Но принц покачал головой — и, на мой вкус, в глазах его читалось чересчур много жалости.

— Ты шут Лира — с Лиром тебе и быть.

— Твоя жена только что другое сказала.

— Ничего, научится, — ответил принц. Он развернулся и направился вслед за Корделией. Я кинулся было за ними, но капитан зацепил меня за руку.

— Отпусти ее, парнишка.

Следом из залы вышли сестры с мужьями. Не успел я и рта раскрыть, как капитан мне его плотно закупорил ладонью и поднял над полом. Я брыкался. Корнуолл потянулся к кинжалу, но Регана урезонила его:

— Ты только что заполучил себе королевство, мой герцог, а вредителей истреблять — холопья потеха. Пусть жалкий дурень маринуется в собственной желчи.

Она меня хотела. Это ясно.

Гонерилья даже не глянула мне в глаза — поспешила мимо, а супруг ее Олбани лишь покачал головой, проходя. Сотня блистательных острот скончалась от удушья у меня на языке под толстою перчаткой капитана. Лишенный сим дара речи, я потряс герцогу своим гульфиком и попробовал исторгнуть из недр выхлоп, но, увы, заднепроходная труба моя не нашла в себе ни единой ноты.

И тут, словно бы боги решили мне на выручку прислать свое смутное и вонючее воплощение, в дверях возник Харчок. Шел он несколько прямее, чем было ему свойственно. Не сразу я понял, в чем дело: кто-то накинул ему на шею петлю, приделанную к копью, которое острием едва ли не вонзалось ему в затылок. Следом в коридор вышел Эдмунд. Он держал другой конец копья, а по бокам шли два латника.

— Капитан, значит, с тобой тут развлекается, Карман? — поинтересовался Харчок, не ведая, какая опасность нависла над ним самим.

Куран уронил меня на пол, но придержал за плечи, чтоб я не кинулся на ублюдка. Отец и брат Эдмунда маячили у него за спиной.

— Ты был прав, Карман, — сказал ублюдок, чуть подталкивая Харчка острием, чтобы вернее дошло. — Убить тебя будет довольно, дабы навсегда скрепить мое неблагоприятное положение, а вот заложник — это пригодится. Мне так понравилось твое представление в зале, что я убедил короля предоставить мне собственного шута, и гляди, что он мне подарил. Отправится с нами в Глостер, чтобы ты наверняка не забыл о своем обещании.

— Незачем тыкать в него копьем, ублюдок. Он сам поедет, если я скажу.

— Мы едем на каникулы, Карман? — спросил Харчок. Струйка крови уже стекала у него по шее.

Я подошел к гиганту.

— Нет, паренек, — сказал я, — ты поедешь вот с этим вымеском. Делай, как он скажет. — Я повернулся к капитану. — Дай мне нож.

Капитан окинул взглядом Эдмунда и двух латников, уже взявшихся за рукояти мечей.

— Даже не знаю, Карман…

— Дай нож, блядь! — Я вихрем повернулся, выхватил кинжал из-за пояса Курана, и не успели латники дернуться, разрезал веревку у Харчка на шее и оттолкнул копье Эдмунда.

— Я же сказал, ублюдок, копье тебе ни к чему. — Кинжал я отдал капитану и поманил Харчка, чтоб он нагнулся и я мог посмотреть ему в глаза. — Езжай с Эдмундом и не доставляй ему хлопот. Ты меня понял?

— Вестимо. Ты не едешь?

— Я подтянусь, подъеду. Сперва у меня есть дела в Белой башне.

— Надо побарахтаться? — Харчок понимающе закивал до того энергично, что из его тыквы донесся стук перекатывающегося мозга. — А я помогу, да?

— Нет, паренек, у тебя теперь будет свой замок. И ты станешь там настоящим шутом, а? Надо будет всевозможно прятаться и подслушивать, Харчок, ты же понимаешь, парнишка, о чем я? — Я подмигнул, из последних сил надеясь, что остолоп сообразит.

— А будет ли там подлая ебатория, Карман?

— Еще бы — на это, мне кажется, можно смело рассчитывать.

— Шибенски! — Харчок хлопнул в ладоши и станцевал джигу, припевая: — Подлейшая ебатория самого гнусного пошиба, подлейшая ебатория самого гнусного…

Я посмотрел на Эдмунда.

— Даю тебе слово, ублюдок. Но обещаю тебе и другое — если Самородка хоть как-то обидят, я прослежу, чтоб призраки загнали тебя в могилу.

На этих словах в глазах мерзавца вспыхнул ужас, но Эдмунд его подавил и осклабился в своей обычной хамской манере:

— Его жизнь висит на твоем слове, холоп.

Ублюдок повернулся и важно зашагал по коридору. Харчок оглянулся на меня, и в глазах его набухли слезы. Он сообразил, что происходит. Я махнул ему — иди уже, мол.

— Я бы завалил тех двоих, если б ты его дерканул, — сказал Куран. Второй стражник согласно кивнул. — Мерзкий болдырь сам напрашивался.

— А раньше ты мне, блядь, не мог сказать, — молвил я.

Тут из залы выбежал еще один стражник и, видя, что с его капитаном только лишь дурак, доложил:

— Капитан, королевский едок… он умер, господин.

Было у меня три друга…

Явление шестое

Дружба и случайный трах

Жизнь — одиночество, изредка нарушаемое богами, которые дразнят нас своей дружбой и случайным трахом. Признаю — я горевал. Может, я и дурак, коли рассчитывал, что Корделия останется. (Ну да, вообще-то я он и есть — не умничайте, это раздражает.) Но все мои зрелые годы она была ударом бича мне по спине, крючком для моих чресл и бальзамом для воображения — мое томленье, мой тоник, лихорадка моя и проклятье. Меня к ней мучительно тянет.

Нет в замке утешенья. Ни Харчка, ни Едока, Лир спятил. Даже в лучшие времена Харчок служил обществом чуть получше Кукана — и был далеко не так портативен, — но я за него все равно беспокоюсь: он же просто огромная детка, ему придется на ощупь жить среди отпетых негодяев и множества острых предметов. Не хватает мне его щербатой ухмылки, в которой все — прощение, принятие, а зачастую и чеддар. А Едок — что я вообще знал о нем? Тщедушный парнишка из Ноздри-Хряка-на-Темзе. Однако если мне требовалось сочувственное ухо, он его предоставлял, хоть частенько от моих горестей его отвлекали шкурные диетические заботы.

Я лежал на кровати у себя в привратной сторожке и разглядывал серые кости Лондона в крестообразные стрельницы, мариновался в собственной тоске, скучал по друзьям.

По своему первому другу.

По Талии.

По затворнице.

Промозглым осенним днем в Песьих Муськах, когда мне в третий раз позволили отнести еду затворнице, мы с ней крепко и подружились. Меня она по-прежнему повергала в священный ужас, и даже за стеной я при ней чувствовал себя низким, недостойным и нечестивым. Но в хорошем смысле. Сквозь крест в стене я передавал ей тарелку грубого бурого хлеба и сыра, сопровождая передачу молитвами и мольбами о прощении.

— Пайка достаточно, Карман. Этого хватит. А прощу я тебя за песенку.