— Но, господин, к чему транжирить гнев свой на бедного беспомощного шута?
Эдмунд хлестнул мечом. Я подпрыгнул. Он промахнулся. Я перескочил на дальний край котла. Харчок застонал. Мэри притаилась в уголке.
— Ты со стен обзывался ублюдком.
— Знамо дело — вас таковым объявили. Вы, господин, он и есть. И ублюдок притом весьма несправедливый, коли хотите, чтоб я умер с мерзким вкусом правды на устах. Дозвольте мне хоть раз солгать пред смертью: у вас такие добрые глаза.
— Но ты и о матери моей дурно отозвался. — Эдмунд разместился в аккурат между мною и дверью. Чтоб их разорвало за такую архитектуру — строить портомойню лишь с одним выходом.
— Я мог иметь в виду, что она рябая шмара, но, по словам вашего батюшки, это отнюдь не противоречит истине.
— Что? — спросил Эдмунд.
— Что? — спросил Харчок, изумительный Эдмундов попугай.
— Что? — поинтересовалась Мэри.
— Это правда, обалдуй! Ваша мать и была рябою шмарой!
— Прошу прощенья, господин, так а нет в ряби ничего скверного, — сказала Язва Мэри, бросив жизнерадостный лучик в эти темные века. — Неправедно опорочены рябые, ей-ей. Я так считаю, что рябь на лице подразумевает опыт. Такие люди жизнь узнали, ежли угодно.
— Висляйка верно подметила, Эдмунд. Но если медленно лишаешься рассудка, а по дороге от тебя отваливаются куски, когда на роже черти горох молотят — сущее благо, — рек я, увертываясь от ублюжьего клинка. Хозяин же его гнался за мной вокруг котла. — Возьмите Мэри, к примеру. А это, кстати, мысль. Возьмите Мэри. К чему после утомительного путешествия тратить силы на убийство ничтожного дурачка, если можно насладиться похотливой девицей, коя не только готова, но и желает, а также приятно пахнет мылом?
— Она да, — рек Харчок, извергая пену изо рта. — Ни дать ни взять виденье красоты.
Эдмунд опустил меч и впервые обратил внимание на Харчка.
— Ты мыло ешь?
— Всего обмылочек, — запузырился Харчок. — Они ж его не отложили.
Эдмунд опять повернулся ко мне:
— Вы зачем варите этого парнягу?
— Иначе никак, — рек я. (У байстрюка столько драматизма — от воды пар шел еле-еле, а булькало в котле не от кипенья. То Харчок газы пускал.)
— Это же, блядь, просто вежливо, нет? — сказала Мэри.
— Не юлите, вы оба. — Ублюдок крутнулся на пятке и, не успел я сообразить, что происходит, ткнул кончиком меча Мэри в шею. — Я девять лет в Святой земле сарацинов убивал, так порешить еще парочку мне труда не составит.
— Постойте! — Я опять вспрыгнул на край котла и рукой дотянулся до копчика. — Погодите. Его наказывают. Король распорядился. За то, что на меня напал.
— Наказывают? За то, что напал на шута?
— «Сварить его живьем», — велел король. — Я спрыгнул на Эдмундову сторону котла, нацелился к двери. Мне требовалась чистая зорная линия и не хотелось, чтобы мечом он поранил Мэри, если дернется.
— Всем известно, до чего королю нравится этот темненький дурачок, — оживленно закивала прачка.
— Вздор! — рявкнул Эдмунд, отводя меч, чтобы полоснуть ей по горлу.
Мэри завопила. Я выкинул кинжал в воздух, поймал за острие и уже было нацелил в сердце ублюдка, как вдруг что-то треснуло Эдмунда по затылку, он кубарем отлетел к стене, а меч лязгнул об пол, приземлившись у самых моих ног.
В котле стоял мой подручный и держал валек Мэри. К выбеленному стиркой дереву прилипли клок волос и окровавленный шмат кожи с черепа.
— Видал, Карман? Как он упал и стукнулся? — Для Харчка все это фарс.
Эдмунд не шевелился. Насколько я видел — и не дышал при том.
— Божьи яйца всмятку, Харчок, ты ухайдакал графского сынка. Теперь нас всех повесят.
— Но он же Мэри обижал.
Мэри села на пол у распростертого тела Эдмунда и стала гладить его по волосам — там, где на них не было крови.
— А ведь я его отхарить собиралась до кротости.
— Да он бы тебя прикончил — и глазом не моргнул.
— Ай, да парни все такие горячие, разве нет? Поглядите на него — пригож собой, правда? И богатенький притом. — Она что-то вытащила у него из кармана. — Это что?
— Отлично, девка, между скорбью и кражей ты даже запятой не ставишь. А еще лучше — покуда не остыл, чтоб блохи не отплыли к портам поживее. Хорошему же тебя Церковь учит.
— Ничего я не краду. Гляди — письмо.
— Дай сюда.
— Ты и читать можешь? — Глаза у потаскухи округлились, будто я признался, что умею свинец обращать в золото.
— Я в женском монастыре вырос, девица. Я ходячее хранилище учености — переплетенное в прехорошенький сафьян, чтоб можно было гладить, к твоим услугам, коли к своей необразованности пожелаешь чуточку культуры. Ну или наоборот, само собой.
Тут Эдмунд вздохнул и дернулся.
— Ох, ебать мои чулки. Ублюдок-то жив.
Явление третье
Наш темный замысел[17]
— Да уж, охулки на руку себе ты не положишь. Каверзнее я ничего еще не видывал. — Я сидел по-турецки на спине ублюдка и читал, что он сочинил в письме своему отцу. — «И владыка мой должен понять, сколь несправедливо, что я, плод истинной страсти, лишен уваженья и сана, а сводный брат мой, изготовленный в постели долга и скуки, наслаждается таким почетом».
— Так и есть, — сказал ублюдок. — Разве не пригожее я, не вострее умом, не…
— Рукоблуд[18] ты мозглявый и нытик, вот ты кто, — молвил я, и наглость моя, быть может, укреплялась тяжестью Харчка, оседлавшего ноги Эдмунда. — Чего б ты добился, по-твоему, передав отцу это письмо?
— Он бы усовестился и отдал мне половину братнина титула и наследства.
— Потому что с твоей мамашей барахтаться лучше, чем с Эдгаровой? Ты не только ублюдок, ты еще и дебил.
— Почем знаешь, холоп?
Меня так и подмывало тяпнуть мерзавца Куканом по башке, а еще лучше — перерезать ему глотку его же мечом, но я у короля хоть и в любимчиках, еще пуще он любит в своей власти порядок. Сколь бы ни было заслуженно убийство Глостерова отпрыска, ненаказанным оно не останется. Я же все одно со свистом понесусь на похороны одного шута, коли дам ублюдку подняться сейчас, покуда не остыл его гнев. Язву Мэри я услал прочь в надежде, что чаша этого гнева, каким бы он ни был, ее минет. Дабы остановить руку Эдмунда, мне требовалась угроза, но грозить ему мне было нечем. У меня власти меньше всех при дворе. Воздействовать я могу, только раздражая.
— Но я знаю, каково быть обделенным по праву рождения, Эдмунд.
— Мы с тобой не ровня. Ты низок, как грязь в борозде. А я нет.
— Тогда чего, Эдмунд, я не могу знать? Каково это, когда твоим чином бросаются, как оскорбленьем? Если я тебя назову ублюдком, а ты меня дураком, мы что — не сможем ответить друг другу как люди?
— Хватит загадок, дурак. Я ног не чувствую.
— А зачем тебе чувствовать ноги? И это — распутство правящего класса, о котором я так много слышал? Вы до того пресыщены плотскими наслажденьями, что нужно измышлять все более хитрые извращенья, лишь бы ваш усохший кровосмесительный висляй взял под козырек? И для того вам надо «чувствовать ноги» или хлестать мальчишку-конюха дохлым кроликом, лишь бы почесать свое либидо, где зудит? Да?
— Что ты несешь, дурак? Я не чувствую ног, потому что на них сидит этот чурбан.
— Ой. Ну да, извини. Харчок, приподымись чутка, но из-под себя не выпускай. — Я слез со спины ублюдка и отошел к двери портомойни — так, чтобы он меня видел. — Тебе надо собственности и титул, так? И ты воображаешь, что если поклянчишь, тебе их дадут?
— Не клянчил я в письме.
— Тебе подавай братнино состояние. А не лучше ль будет, если в твоих достоинствах вашего отца будет убеждать письмо от брата?
— Никогда он такого письма не напишет, ну а кроме того — он в любимчики не рвется. Он и так любимчик.
— Тогда, быть может, задача в том, чтобы отцовское расположенье переместить с Эдгара на тебя. Достигнуть этого можно толковым письмом. В коем он признается, до чего невмочь ему ждать наследства, и попросит тебя помочь ему и скинуть вашего отца.