— Я не грущу, — сказал Харчок, вставая. Ему пришлось пригнуться, чтобы не стукнуться башкой о балку. — Меня брат цапнул, потому что у меня шерсти нет, а у него рук не было, поэтому я швырнул его об дерево, и он больше не лез.
— Жалкий ты утырок, — сказал я. — Ты ж в этом не виноват.
— А у моей мамки было восемь сисек, но раз нас осталось семеро, мне досталось две. Лепота.
Похоже, все это его ничуть не огорчало.
— А скажи мне, Харчок, ты всегда знал, что тебя волки вырастили?
— Ну да. Я хочу наружу, под дерево пописать, Карман. Хочешь, вместе пойдем?
— Не, ступай один, солнышко. А я посижу лучше тут, поору на старушек. — И едва Самородок вышел, я вновь на них напустился: — Хватит, не буду больше у вас на побегушках. Какой бы там политический шахер-махер вы ни затевали, я не участвую.
Хрычовки хором расхохотались, а потом так же хором расперхались, пока Розмари, с прозеленью, не успокоила кашель глотком вина.
— Нет, паренек, такой мерзостью, как политика, мы не занимаемся. Нас интересует месть, простая и ясная. А политика и порядок наследования нам до куньей кунки.
— Но вы ж воплощенное зло, да к тому же — втройне, — сказал я с уважением. Всегда готов отдать должное там, где причитается.
— Знамо дело, зло — наше рукомесло, но это все ж не такая темная дыра, как политика. Туда мы не лезем. Гораздо выгодней голову младенца-сосунка о кирпич размозжить, чем вариться в том котле с мишурой и блестками.
— Уж будьте благонадежны, — согласилась Шалфея. — Кому завтрак? — Она помешивала что-то в котелке — я подозревал, остатки вчерашнего глюкального рагу.
— Ладно, стало быть — возмездие. У меня пропал к нему вкус.
— Не хочется даже отомстить ублюдку Эдмунду?
Эдмунд? Что за бурю страданий спустил на белый свет с цепи этот мерзавец! Но все равно — если нам с ним больше не суждено встретиться, неужто я не сумею забыть, какой урон нанес он?
— Эдмунду воздастся справедливо, — сказал я, ни секунды сам в это не веря.
— А Лиру?
На старика я злился, но как ему сейчас мстить? Он и так все потерял. Да и я всегда знал, что он жесток, но коль скоро жестокость его не распространялась на меня, я закрывал глаза.
— Нет, даже Лиру не желаю.
— Отлично, куда же стопы ты свои направишь? — осведомилась Шалфея. Черпаком она загребла из котелка бурой жидкости и подула на нее.
— Возьму Самородка в Уэльс. Будем ходить, стучаться в замки, пока нас кто-нибудь не примет.
— И не встретишь в Дувре королеву Франции?
— Корделию? Я думал, в Дувре этот окаянный король Пижон, блядь, гадоедский. Так Корделия с ним?
Ведьмы опять заперхали.
— Нет-нет, король Пижон в Бургундии. А в Дувре французские войска под началом королевы Корделии.
— Ох, блядство, — рек я.
— И отравы, что мы тебе сварили, пригодятся, — заметила Розмари. — Ни на миг их от себя не отпускай. А нужда в них тебе сама представится.
Явление двадцать первое
На Белых утесах
Много-много лет назад…
— Карман, — сказала Корделия. — Ты когда-нибудь слыхал о королеве-воительнице прозваньем Боудикка?
Корделии тогда было лет пятнадцать, и она послала за мной, потому что хотела поговорить о политике. Она раскинулась на ложе, рядом — открытый фолиант в кожаном переплете.
— Нет, бяша, чего она была королева?
— Во даешь! Бриттов-язычников, конечно. Нас. — Лир как раз недавно возвратился в лоно язычества, и Корделии открылся новый захватывающий мир познания.
— А, это все и объясняет. Монастырское образование, любовь моя, — в язычестве я плаваю, хотя, должен сказать, праздники у них потрясные. Беспробудное пьянство в сочетании с оголтелым блудом — и все это в веночках. Кладет на лопатки полночные мессы и самоистязания, но я дурак, что я понимаю?
— Вот, а тут говорится, что она вышибла из римских легионов дерьмо девяти расцветок, когда они к нам вторглись.
— Правда? Так и сказано — «дерьмо девяти расцветок»?
— Я перефразирую. Почему у нас, по-твоему, больше нет королев-воительниц?
— Ну, бяша, война требует быстрых и решительных действий.
— И ты хочешь сказать, что женщина не способна действовать быстро и решительно?
— Ничего подобного я не говорю. Она может действовать с быстротой и решимостью, но сперва подберет себе уместный наряд и обувь, а в этом-то и заключена, как я подозреваю, вся пагуба для потенциальных королев-воительниц.
— Ох, мудистика!
— Готов поспорить, Боудикка жила в те времена, когда одежду еще не изобрели. Тогда королевам-воительницам было легко. Сиськи подоткни да руби головы сколько влезет. Нынче же, предполагаю, скорее эрозия почв страну погубит, нежели женщина выберет себе подходящий костюм для вторжения.
— Большинство женщин. Но не я?
— Разумеется, не ты, бяша. Они. Под «ними» я имею в виду лишь слабовольных прошмандовок вроде твоих сестер.
— Карман, мне кажется, я буду королевой-воительницей.
— Чего? Детского зоосада в Чпокшире?
— Сам увидишь, Карман. Все небо потемнеет от дыма костров моей армии, земля дрогнет под копытами моей кавалерии, короли встанут предо мной на колени с коронами в руках у стен своих городов и будут умолять меня взять их в плен, лишь бы ярость королевы Корделии не обрушилась на их подданных. Но я буду милосердна.
— Как бы само собой разумеется, нет?
— А ты, мой шут, уже не сможешь вести себя как засранец, кой ты есть на самом деле.
— Страх и трепет, любовь моя, — вот все, чего ты от меня дождешься. Страх и окаянный трепет.
— Хорошо, что мы друг друга понимаем.
— Так ты, выходит, намерена завоевать не один королевский детский зоосад в Чпокшире?
— Европу, — отвечала будущая завоевательница мира, словно рекла неприкрашенную истину.
— Европу? — переспросил я.
— Для начала, — подтвердила принцесса.
— Тогда уже пора в поход, нет?
— Ну, наверное. — И Корделия дурацки ухмыльнулась. — Карман, миленький, а ты поможешь мне наряд выбрать?
— Она уже захватила Нормандию, Бретань и Аквитанию, — сказал Эдгар. — А Бельгия в страхе гадит под себя от одного упоминания ее имени.
— От Корделии жди мешок кавардака, если она всерьез за что-нибудь принимается, — молвил я. И улыбнулся, представляя, как она отдает войскам приказы: с ее яростных уст слетают языки пламени, но в этих хрустально-голубых глазах скачут смешливые чертики. Я соскучился.
— О, я предал любовь ее и исхлестал ей сердце в кровь своей упрямою гордыней, — промолвил Лир. С последней нашей встречи он, похоже, обезумел и ослаб еще сильнее.
— Где Кент? — спросил я у Эдгара, не обращая внимания на старого короля. Мы с Харчком обнаружили их на утесе возле Дувра. Все они устроились под меловым валуном, сидели, прижавшись спинами к скале — Глостер, Эдгар и Лир. Глостер тихонько похрапывал, голова его покоилась на плече у сына. Милях в двух от нас курились дымки французского лагеря.
— Отправился к Корделии просить ее принять отца в лагерь.
— А сам чего не пошел? — спросил я Лира.
— Боюсь, — ответил старик. И попробовал сунуть голову под мышку, точно птица, что закрывается крылом от света.
Я был не прав. Хотелось, чтоб он был силен, упрям, самонадеян и жесток. Хотелось видеть в нем то, что цвело буйным цветом, когда он много лет назад бросил маму на камни того моста. Мне хотелось орать на него, унижать его, нанести ему увечья в одиннадцати местах и посмотреть, как он ползает в собственных испражнениях, а гордость и кишки волочатся за ним по грязи. Но мстить вот этой жалкой шелухе былого Лира мне вовсе не улыбалось.
Увольте.
— Пойду вздремну за эти скалы, — сказал я. — Харчок, ты на посту. Разбудишь меня, когда Кент вернется.
— Есть, Карман. — Самородок обошел валун со стороны Эдгара, сел подальше и уставился на море. Если нас атакует армада, он всех нас выручит.