— Я спер зубило у каменщика — он шел строить собор в Йорк. Времени уйдет много, но если будешь долбить один камень, летом можно убежать.
— Моя свобода — ты, Карман. Только такую я себе и могу позволить.
— Но убежать мы можем вместе.
— Это будет потрясно, только я не могу. Так что подтянись-ка и засунь свою оснастку в крест. У Талии для тебя особое угощенье.
Мало на чем я мог настаивать, если моя оснастка попадала в крест. Очень отвлекался. Но я учился и, хотя исповедь мне запретили — сказать правду, я не особенно об этом жалел, — делился полученным знанием.
— Талия, должен признаться — я рассказал сестре Никки о человечке в лодке.
— Правда? Рассказал или показал?
— Ну, наверное, показал. Только она туповатая. Заставляла меня показывать не раз и не два — и попросила прийти на галерею, чтобы я ей опять показал сегодня после вечерни.
— Ох уже это счастье тупоумия. Но все равно грех жадничать тем, что знаешь сам.
— Я так и подумал, — с облегчением ответил я.
— Кстати, о человечке в лодке — мне кажется, по эту сторону стены один не слушался, и теперь его нужно хорошенько высечь языком.
— Слушаюсь, госпожа, — рек я, протискиваясь щеками в бойницу. — Подать сюда негодника, будем наказывать.
Так и шло. Насколько мне известно, я был единственным человеком с мозолями на скулах, но руки и хватка у меня были крепки, как у кузнеца: мне приходилось подтягиваться на кончиках пальцев, чтобы пристроить себя к кресту. Так я и висел, по-паучьи распростершись на стене, а меня — неистово и по-дружески — обхаживала затворница, когда в коридор проник епископ.
(В коридор проник епископ? Епископ проник в коридор? Ты вдруг решил описывать деянья и позиции пристойными околичностями — после того, как уже признался, что вы со святой женщиной взаимно осквернили друг друга через окаянную дыру в стене? Вообще-то нет.)
В этот ебаный коридор вошел настоящий, блядь, епископ этого уебищного Йорка, а с ним мать Базиль, еть ее в рыло, со свечою в блядском фонаре.
Поэтому я перестал держаться. К несчастью, Талия держаться не перестала. Судя по всему, у нее хватка тоже стала крепче после стольких свиданий на стене.
— Ты что это, к дьяволу, делаешь, Карман? — спросила затворница.
— Чем ты занимаешься? — спросила мать Базиль.
Я висел, более-менее пришпиленный к стене в трех точках, и одна была босиком.
— Аххххххх, — рек я. Думать мне было затруднительно.
— Потрави немного, парнишка, — сказала Талия. — Это скорее танец, чем перетягивание каната.
— Тут епископ, — сказал я.
Она рассмеялась.
— Так скажи, чтоб вставал в очередь, я им займусь, когда мы закончим.
— Нет, Талия, он на самом деле тут.
— Ох, драть, — рекла она, выпуская мой отросток.
Я свалился на пол и быстро перекатился на живот.
В кресте виднелось лицо Талии.
— Добрый вечер, ваша милость. — Широченная ухмылка. — Не желаете ли чуточку о камень подолбиться до вечерни?
Епископ так быстро развернулся, что с него чуть митра не слетела.
— Повесить его, — сказал он. Выхватил у матери-настоятельницы фонарь и вихрем вымелся в коридор.
— А блядский бурый хлеб, что вы тут подаете, смердит козлиной мошонкой! — крикнула ему вслед Талия. — Даме полагается кормежка получше!
— Талия, прошу тебя, — молвил я.
— Я не про тебя, Карман. Ты подаешь к столу отменно, это хлеб дерьмовый. — И настоятельнице: — Мальчик тут ни при чем, достопочтенная матушка, он любый.
Мать Базиль схватила меня за ухо и выволокла в коридор.
— Ты любый, Карман, — сказала затворница.
Мать Базиль заперла меня в своем чулане, а где-то среди ночи приотворила дверь и сунула мне корку хлеба и горшок.
— Сиди тут, пока епископ утром не уедет, а если спросят — тебя уже повесили.
— Хорошо, Преподобная.
Наутро она пришла за мной и украдкой вывела через часовню. Она была сама не своя — я никогда ее такой не видел.
— Ты был мне вместо сына, Карман, — сказала она, поправляя на мне одежку. Повесила мне через плечо котомку, что-то сунула в нее. — Больно мне тебя отсылать.
— Но, матушка…
— Нишкни, парнишка. Отведем тебя в амбар, повесим перед парочкой крестьян, а потом отправишься на юг — там найдешь труппу скоморохов[58], они тебя возьмут.
— Прошу прощения, Преподобная, но если меня повесят, кем меня возьмут скоморохи? Куклой в кукольный театр?
— На самом деле я тебя не повешу, но смотреться будет хорошо. Надо, парнишка, епископ распорядился.
— С каких это пор епископ приказывает монахиням вешать людей?
— С тех пор, как ты трахнул затворницу, Карман.
При этих словах я вывернулся из-под руки матери-настоятельницы, пробежал через весь монастырь по знакомому коридору, к келье. Крестообразной бойницы больше не было — ее заложили камнем и замазали известкой.
— Талия! Талия! — звал я. Орал, бил кулаками по камням, пока не потекла кровь, но ни звука не раздалось из-за стены. Вообще ни звука.
Сестры оттащили меня, связали мне руки и вывели в амбар, где меня и повесили.
Явление седьмое
Брат-изменник
Вечно ли я буду одинок? Затворница говорила, что такое возможно, — когда пыталась утешить меня, если я жаловался, что сестры Песьих Мусек меня отталкивают.
— Ты наделен остроумьем, Карман, но чтобы стрелять остротами и подпускать колючки, ты должен отстраниться от мишени. Боюсь, ты вырастешь одиноким человеком — даже в обществе собратьев.
Вероятно, она была права. Быть может, именно поэтому я вырос таким законченным женоугодником и красноречивым рогоставом. Под юбками податливых и понимающих ищу лишь поддержки и утешенья. А посему, бессонный, я направился в большую залу искать успокоенья у дев, там ночующих.
Огонь еще пылал — перед отходом ко сну в очаг навалили бревен размером с быка. Моя милая Пискля, частенько раскрывавшая странствующему дураку душу и что только не, заснула в объятьях своего мужа, который, храпя, нещадно ее тискал. Язвы Мэри было не видать — несомненно, она где-то обслуживала ублюдка Эдмунда, — а прочие мои обычные красотки смотрели десятый сон в опасной близости от мужей или отцов и допустить к себе одинокого шута не могли.
А! Но вот новая девушка — на кухне она лишь вторую неделю, звать Тэсс, Кейт или, возможно, Фиона. Волосы смоляные, сияют, как намасленное железо; молочная кожа, щеки розой натирали — она улыбалась моим шуточкам и дала Харчку яблоко, хотя он не просил. Я был умозрительно уверен, что обожаю ее. На цыпочках я прошествовал по камышу, устилавшему пол (Кукана я оставил у себя — бубенцы у него на колпаке не помогают в романтике украдкой), возлег с нею рядом и собственной персоной внедрился к ней под одеяло. Ее разбудил нежный тычок в бедро.
— Привет, — сказала она.
— Привет, — молвил я. — Ты же правда не папистка, душечка?
— Исусе Христе, нет. Урожденная друидка.
— Слава богу.
— Что ты делаешь у меня под одеялом?
— Греюсь. Я ужасно замерз.
— А вот и нет.
— Бр-р-р. Околеваю.
— Тут жарко.
— Тогда ладно. Я просто дружить пришел.
— Может, хватит меня пихать вот этим?
— Извини — он сам так делает, когда ему одиноко. Может, ты его погладишь?
И она, хвала милостивой богине леса, его погладила — робко, сперва чуть ли не с почтением, словно ощущала, сколько радости он может принести всем, кто войдет с ним в непосредственный контакт. Умеет дева приспосабливаться, не склонна к приступам истерии и стыдливости — а вскоре нежная крепость ее хватки выдала, что и в обращении с мужской анатомией у нее есть опыт. В общем, ни дать ни взять красотка.
— Я думала, у него будет колпачок с бубенчиками.
— Ах да. Ну, если дать ему переодеться где-нибудь в укромном месте, я уверен — это можно устроить. У тебя под юбкой, например. Перекатись-ка на бок, милочка, не так будет очевидно, если станем нежиться латерально.
58
Скоморохи — странствующие артисты, часто выступавшие на празднованиях зимнего солнцестояния; но могут быть чем угодно — от акробатов до театральной труппы. — Прим. автора.