— Вестимо, но тогда у тебя шляпа — море-окиян, в которой острый ум твой носит бурями, как сбившийся с курса зачумленный корабль.
Скоморох расхохотался:
— Я птица не того полета, дружок. Мы не острыми умами тут фехтуем, как ты. Мы не скоморохи, мы лицедеи!
С этими его словами из-за фургона вышли три юноши и девушка. И все склонились в любезном поклоне — быть может, слишком уж вычурном, нежели пристало случаю.
— Лицедеи, — хором рекли они.
Я приподнял колпак.
— Что ж, и мне иногда по нраву пошалить в кущах, — сказал я, — но едва ли об этом следует объявлять всему миру аршинными буквами на вашей повозке.
— Да не любодеи мы, — сказала девушка. — Лицедеи. Мы актеры.
— А, — ответил я. — Тогда другое дело.
— Знамо, — рек шляпа. — Нам нет нужды острить — у нас все в пьесе, понимаешь. Ни слова не слетает с наших уст, что не пережевалось бы хотя бы трижды и не выплюнулось писцом.
— Да, самобытность нас не отягчает, — произнес актер в красном жилете. А девушка добавила:
— Хотя влачим мы крест роскошнейших причесок…
— Но сами по себе дощечки наши чисты, — закончил третий.
— Мы суть придатки борзого пера, — сказал шляпа.
— Ну да, уж ты-то вестимо придаток, — рек я себе под нос. — Ну что ж, актеры так актеры. Зашибись. Король просил меня вам передать, что берет вас под свою защиту и приглашает его сопровождать до Глостера.
— Ничего себе, — сказал шляпа. — А мы только до Бирмингема собирались. Но если его величество желает, чтобы мы пред ним сыграли, наверное, можно дать кругаля и до Глостера.
— Нет-нет, — рек я. — Езжайте себе спокойно до своего Бирмингема. Король ни за что не станет препятствовать артистам.
— Ты уверен? — спросил шляпа. — А то мы как раз репетируем «Зеленый Гамлет с колбасой»{2} — это история про юного принца Датского, который сходит с ума, топит свою подружку и в раскаянье навязывает заплесневелый завтрак всем, кто ему попадается. Пиесу составили из обрывков древнего мериканского манускрипта.
— Нет, — ответил я. — Сдается мне, для короля это будет чересчур эзотерично. Ну и он склонен храпеть, если представление слишком затягивается.
— Жаль, — сказал шляпа. — Очень трогательная пьеска. Позволь, я тебе продекламирую оттуда:
— Хватит! — поспешно рек я. — Езжайте, и побыстрей. Грядет война, и слух пошел — как только покончат с законниками, возьмутся за паяцев.
— Правда?
— Еще бы. — И я очень искренне затряс головой. — Скорей, валите в свой Бирмингем, пока всех вас не перерезали.
— Все на борт! — крикнул шляпа, и актеры подчинились указанью режиссера. — Будь здоров, шут! — Он хлестнул поводьями, колеса заскакали в колеях разъезженной дороги.
Королевская свита расступилась, и пестрая повозка галопом пронеслась сквозь строй.
— Что там было? — вопросил Лир, когда я вернулся к нему.
— Телега балбесов, — ответил я.
— К чему такая спешка?
— Мы так распорядились, стрый. У них полтруппы с лихоманкой полегло. Их к твоим людям лучше и близко не подпускать.
— О, ну тогда хорошо постарался, парнишка. Я уж было подумал, что ты скучаешь по прежней жизни и решил к ним вернуться.
Я содрогнулся. Вот точно в такой же промозглый декабрьский день я впервые оказался в Белой башне со своей бродячей труппой. Лицедеями мы совершенно определенно не были — так, скоморохи: певцы, жонглеры и акробаты, а я — на особом положении, потому что умел все сразу. Хозяином у нас был жуликоватый бельг по имени Белетт, который купил меня у матери-настоятельницы за десять шиллингов с обещанием меня кормить. Говорил он на голландском, французском и очень корявом английском, поэтому ума не приложу, как ему удалось на то Рождество заручиться согласием двора на наше выступление. Потом мне рассказывали, что выступать в замке должна была другая труппа, но там все слегли с желудочными коликами. Подозреваю, Белетт их отравил.
С Белеттом я уже ездил несколько месяцев, но в избытке мне доставались одни побои да холодные ночи под фургоном. Каждый день мне полагалась краюха хлеба, время от времени — чашка вина, а еще — постоянные упражнения: метание ножей и ловкость рук (если она применялась к срезанию кошельков).
Нас ввели в огромную залу, где бражничала и пировала толпа придворных. Еды на блюдах было так много, что я столько и не видел-то никогда. Во главе стола восседал король Лир, по бокам — две красивые девушки моих лет. Потом я узнал, что звали их Гонерилья и Регана. Обок Реганы сидел Глостер, его жена и сын их Эдгар. Бестрепетный Кент восседал на другой стороне, рядом с Гонерильей. Под столом у королевских ног свернулась клубочком маленькая девочка — она смотрела на празднество, широко распахнув глаза, словно испуганная зверюшка, а к груди надежности ради прижимала тряпичную куклу. Должен признаться, тогда я решил, что девочка, должно быть, глуха или умственно бесхитростна.
Выступали мы часа два — за трапезой пели песни о святых, а потом, чем больше вина лилось в кубки, постепенно перешли на произведения порискованней. Гости отбрасывали понятия о приличии одно за другим. Под конец вечера все уже хохотали, гости пошли плясать со скоморохами, и даже чернь, обитавшая в замке, причастилась общему веселью. А маленькая девочка меж тем все так же сидела под столом и не роняла ни звука. Не улыбалась, не вскидывала от восторга бровь. В ее хрустально-голубых глазах сиял свет — дурочкой она не была, отнюдь, — но смотрела она как будто бы из дальнего далека.
Я заполз под стол и уселся с нею рядом. Она едва отозвалась на мое вторжение. Я подался к ней поближе и подбородком повел в сторону Белетта, который стоял в центре залы, подпирая собой колонну, и похотливо склабился юным девам, что куролесили вокруг. Я заметил, что девочка тоже обратила внимание на мерзавца. Тихо-тихо я запел ей песенку, которой меня научила затворница, — только немного поменял слова:
Девочка несколько отпрянула и внимательно посмотрела на меня — взаправду ли такое можно петь. А я продолжал:
И тут девочка хмыкнула — надтреснуто, но пронзительно хохотнула, и в смешке ее зазвенели невинность, радость и восторг.
Я пел дальше, и девочка — тихо-тихо — пела теперь со мной:
Но под столом мы были уже не одни. Рядом сверкала еще одна пара льдисто-голубых глаз, мерцала седая борода. Старый король улыбался и сжимал мне предплечье. Гости еще не успели заметить, как их государь забрался под стол, а он уже вновь воздвигся на своем троне — но теперь сидел, возложив одну руку на плечо девочки, а другую — на мое. Длань его была словно мост через пропасть реальности — она тянулась с самых вершин власти к безродному сироте, который спал в грязи под телегой. Наверное, так себя чувствовал рыцарь, когда королевский клинок касался его плеча, посвящая в дворянство.
— …крысоед, крысоед, крысоед… — пели мы.