Мановеньем руки она отправила остальных вон из комнаты и закрыла дверь.
— Я же головы не подымал. Откуда знаешь, что это я?
— Ты не заплакал, когда я на тебя орала.
— Окаянство, мог бы и сообразить.
— И среди халдеев ты один был в гульфике.
— Свет под спудом не удержишь, а? — Она меня до крайности раздражала. Ничем, что ли, ее не пронять? Как будто посылала за мной и теперь в любой момент ждала. Эдак никакой радости ни от украдки, ни от маскировки. Меня подмывало сообщить, что ее обвели вокруг пальца и отхарили Харчком, — посмотреть, как отреагирует, но увы — кое-кто из стражи оставался верен ей, и я не мог поклясться, что после такого она не захочет меня убить. (Кинжалы свои я оставил у Кутыри на кухне — да и что они против взвода йоменов?) — Так что, госпожа моя, как твое утро?
— На удивление неплохо. Похоже, скорбь мне к лицу. Или траур, или война — я не уверена, что. Но аппетит у меня недурен, а цвет лица по-прежнему румян. — Она взяла ручное зеркальце и оглядела себя. Поймав в нем мое отражение, повернулась: — Но что ты, Карман, тут делаешь?
— О, верность присяге и все такое. У самых наших ворот, блядь, французы, вот я и решил, что надо бы вернуться защищать дом и очаг. — Вероятно, лучше не вдаваться в подробности, зачем я здесь, поэтому я продолжал: — Ну и как война движется?
— Причудливо. Дела государства причудливы, Карман. Не рассчитываю, что дурак разберется.
— Но я королевских кровей, киска. Ты не знала?
Она отложила зеркальце — казалось, сейчас же расхохочется.
— Глупенький дурашка. Если бы знатностью можно было заразиться от прикосновения, ты б давно уже стал рыцарем, не так ли? Но увы — ты по-прежнему беспороден, как кошачья какашка.
— Ха! Некогда — быть может. Но теперь, кузина, и в моих венах течет голубая кровь. Вообще-то, у меня есть мысль начать войну и трахнуть кое-какую родню. Полагаю, это излюбленные занятия монархов.
— Чепуха. И не зови меня кузиной.
— Тогда трахнуть страну и поубивать родню? Я благороден меньше недели, этикет еще выучил. А мы с тобой, кстати, и впрямь двоюродные сородичи, киска. Наши папы были братья.
— Быть этого не может. — Регана куснула сушеный плод — их ей на блюдо выложила Кутырь.
— Может. Брат Лира Кан изнасиловал мою мать на мосту в Йоркшире, пока сам Лир ее держал. Я плод неприятного союза. Твой кузен. — Я поклонился. К твоим, язви тебя в рыло, услугам.
— Ублюдок. Могла бы и раньше догадаться.
— О, но ублюдки — сосуды надежд, разве нет? Или не тебя я видел давеча — ты зарезала супруга своего герцога, дабы упасть в объятия ублюдка. Кой, я полагаю, ныне — граф Глостерский. Кстати, как ваш роман? Бурён и пресен, надеюсь?
Тут она села и запустила ногти в свои вороновы власы, будто вычесывала их из черепа.
— О, мне он вполне пригляден, хоть после того первого раза и несколько разочаровывает. Но окаянная интрига меня измотала: Гонерилья пытается затащить Эдмунда в постель, а он не может выказывать мне привязанности из страха утратить поддержку Олбани. А тут посреди всего еще и клятая Франция вторглась. Знала бы, сколько забот у мужа, погодила б убивать.
— Ну-ну, киска, будет. — Я обошел ее сзади и стал растирать плечи. — Розы не сошли со щек, аппетит никуда не делся. Ты по-прежнему пиршество траха. Как только станешь королевой, можно будет всем отрубить головы и пойти наконец вздремнуть.
— Вот в этом-то и незадача. Похоже, я не могу просто надеть корону, весело себе монаршествовать и, ей-богу и ей-Святому Георгию, войти в это гнилое месиво истории. Нет, сперва мне нужно разгромить этих, блядь, французов, потом прикончить Олбани, Гонерилью и, наверное, найти где-то отца и устроить так, чтоб на него упало что-нибудь тяжелое, а то народ меня не примет.
— Про последнего хорошие вести, солнышко. Лир в темнице. Спятил, как дятел, но живой.
— Правда?
— Вестимо. Эдмунд с ним только что вернулся из Дувра. Ты не знала?
— Эдмунд вернулся?
— И трех часов не миновало. Я шел по его следам.
— Ублюдок! Ни словечком не обмолвился, что возвращается, ни весточки не прислал. Я отправляла ему в Дувр письмо.
— Вот это? — Я извлек письмо, оброненное Освальдом. Печать я, разумеется, сломал, но она его узнала и выхватила у меня.
— Как оно к тебе попало? Я отправила с ним Гонерильина человека Освальда и наказала передать лично Эдмунду.
— Ну а я отправил Освальда в Валгаллу для вредителей, и вручение не состоялось.
— Ты его убил?
— Я же сказал тебе, киска, я теперь благородный. Коварный и опасный пиздюк, как и вы все. Но неважно — письмишко-то все равно фильдеперсовый фиал бабочкина блёва, нет? У тебя что, нет советников? Помочь некому? Канцлера какого-нибудь, дворецкого там, епископа захудалого хоть, что ли?
— Никого у меня нет. Все остались в Корнуоллском замке.
— Ой, солнышко, тогда давай кузен поможет.
— А станешь?
— Еще бы. Сперва займемся сестричкой. — Из кошелька на поясе я достал два ведьминых флакончика. — Вот этот красный — смертельный яд. А черный только выглядит ядом — симптомы будут те же, а на самом деле человек проспит по суткам на выпитую каплю. Можешь подмешать пару капель сестрице в вино — скажем, когда соберешься атаковать французов, — и она два дня будет дрыхнуть мертвым дрыхом, а вы с Эдмундом пока своими делами позанимаетесь. И волки сыты, и Олбани поддержит.
— А яд?
— А яд, киска, может и не пригодиться. Ты и так можешь разгромить Францию, забрать себе Эдмунда и обо всем договориться с сестрой и Олбани.
— У меня и так с ними договор. Королевство разделено, как отец постановил.
— Я говорю только, что можно победить французов, получить Эдмунда, а сестрицу при этом не убивать.
— А если мы не разгромим Францию?
— А вот на этот случай есть яд.
— Чего-то херовые ты советы мне даешь, — сказала Регана.
— Погоди, кузина, я еще не добрался до той части, в которой ты делаешь меня герцогом Бакингемским. Мне бы себе хотелось тот убогий дворец, Гайд-Парк. А еще Сент-Джеймс-Парк и обезьянку.
— Совсем ебанулся!
— По кличке Пижон.
— Пошел вон!
Выходя, я стащил со столика любовное письмо.
Скорей по коридорам, через двор и опять на кухню, где гульфик я поменял на халдейские порты. Ладно я оставил Кукана и колпак у перевозчика, ладно отдал кинжалы на сохранение Кутыри, но отказаться от гульфика — все равно что боевой дух утратить.
— Меня едва не погубила его обширность, — молвил я Пискле, вручая ей же переносную берлогу моих мужских пристрастий.
— Еще бы — пустого места столько, что хоть беличьей семейке в гнездо вселяйся, — заметила Пискля и бросила в пустой кисет достоинства горсть грецких орехов.
— Еще хорошо, что на ходу не тарахтишь, как высохшая тыква, — вставила Кутырь.
— Ладно. Возводите поклеп на мое мусьво, если желаете, но придут мусью — я вас защищать не стану. Они противоестественно склонны к публичному совокупленью и пахнут сыром и улитками. Я буду смеяться — ха! — когда лягушатные мародеры вас обеих станут безжалостно совокуплять с сыром.
— А по мне, так и неплохо, — высказалась Пискля.
— Карман, тебе не пора? — сказала Кутырь. — Гонерилье ужин понесли.
— Адьё, — рек я в преддверье гадоедской будущности моих бывших друзей, вскорости — предательских профур, отлягушаченных без всякой жалости. — Адьё. — И поклонился, картинно поднеся длань к челу и сделав вид, что тотчас же лишусь всех чувств. Засим вышел.
(Что греха таить — периодически мне нравится расцвечивать свои входы и выходы мелодрамой. Актерская игра у дурака в крови.)
Покои Гонерильи были меньше Реганиных, но роскошны, и в них горел огонь. Нога моя в них не ступала с тех пор, как Гонерилья вышла за Олбани и уехала из замка, но вернувшись, я понял, что меня там одновременно возбуждает и полнит ужасом. Быть может, под крышкой сознания по-прежнему кипели воспоминанья. На Гонерилье был кобальтовый наряд с золотой отделкой — покроя смелого, должен сказать. Она-то, видать, знала, что Эдмунд вернулся.