— Другому человеку нервы щекотят и так и этак на поступок вызывают. И через газету просят, и через профсоюз кланяются. А он, — все равно, как свинья, рыло поднять не может. А мне скажи: Чибирев, желаешь для народа невозможное сделать? Я всегда отвечу — желаю. Сразу огневой делаюсь. Хоть спички об меня зажигай. На производстве я, конечно, не такой, как в натуре, внушительный, задумчивый, словно сто лет жизни имею. А мозг в это время как волчок, аж уши мерзнут.

Когда они проходили мимо освещенной двери какой-то закусочной, Чибирев, подтолкнув плечом Челюстева, сказал:

— Разрешите на кружечку пива вас попросить.

И, видя, что Челюстев колеблется, сердито сказал:

— Ну, какой ты товарищ! Говорю: Чибирев, значит, Чибирев, — и не без ехидства добавил: — Раньше нужно было шире глаза разувать, когда гады у тебя под носом гнездились, а теперь научить человека отличать. Это, брат, наука тоже существенная.

Сидя за кружками пива, Чибирев и Челюстев столковались. Чибирев, пряча свои бумаги в карман, с торжеством говорил:

— Теперь понял, какой я человек. Не думай, что мне твоя личность понравилась. Не из-за этого я согласен к тебе ехать. Как побыл я там на суде, прямо чувствую — не могу. За душу взяла ярость. Боялся выходку какую себе позволить, сдержался.

Прощаясь, он сказал:

— Извините, к себе ночевать пригласить не могу. Мамаша не позволит. А то бы я с удовольствием.

Через два дня Чибирев, обвешанный кошелками и фанерными чемоданами, ввалился в купе дальневосточного экспресса, где Челюстев уже ждал его.

Мать Чибирева ехала с ним.

Она оказалась очень своенравной старухой. Долго задерживала носильщика, вывалив из сумки груду денег, тщательно выбирала мятые, грязные рубли, чтобы заплатить ими носильщику. Чибирев покорно ждал, стоя с чемоданами в проходе. Пассажиры толкали его вещами. И Чибирев от этих толчков только жмурился и вздыхал.

Мать Чибирева, просторно усевшись, пересчитав узлы, строго следила за тем, как сын ее, тряся бородой, потный и малиновый от напряжения, рассовывал узлы по полкам.

Устроившись, Чибирева еще раз все хозяйственно оглядела, потом стала внимательно и бесцеремонно рассматривать Челюстева. Она спросила густым, спокойным голосом:

— Это ты, что ли, Чибирева сманил?

Челюстев невольно поддался властному обаянию старухи, сделал какое-то суетливое движение лицом.

Но старуха остановила его:

— Ладно, не петушись. Твое дело тут маленькое. Может, лишнее что предложил, так нам на деньги наплевать. Чибиревы в любом месте тысячи получают. Деньги нам — тьфу!

И вдруг по лицу старухи пробежали мелкие сухие морщинки, она наклонилась к Челюстеву и простым, участливым, душевным голосом спросила:

— Неужели травить хотели? До какого изуверства дошли, сволочи! — повернувшись к Чибиреву, она произнесла громким, сильным голосом: — Все едино наш верх будет. Ты слышишь, Чибирев, что мать говорит? Сделаем!

Во время долгого пути Челюстев познакомился с чибиревской родословной, родословной знаменитых мастеров — величайших искусников.

Отец Чибирева — Максим Чибирев — славился по всей России мастерством своей кладки заводских труб. Был он вертляв, слабогруд и невысок ростом. Носил на щеках баки, на пальцах — медные кольца с фальшивыми камнями, ходил с тростью.

А хата его в деревне была развалюшкой.

Артели каменщиков брали очень дорого за кладку заводских труб, ссылаясь на тяжелую и опасную работу. Самое трудное и опасное заключалось в конечной кладке ствола. Заканчивали ее обычно два-три человека — верхолаза, а деньги приходилось платить всей артели.

Завести особых мастеров-единоличников было для подрядчиков выгодней и спокойней. Выбрав хорошего смелого мастера, подрядчики портили его, изо всех сил стараясь внушить, что он необыкновенный человек.

Подрядчики не скупились на деньги, на восторженные слова Максиму Чибиреву. Они снимали ему отдельные комнаты в базарных гостиницах, уверяя, что такому мастеру стыдно жить вместе со всей артелью. Подрядчики потворствовали его капризами и восхищались чудачеством.

Но мало в России строили в те времена заводов. Подолгу Максим сидел безработным.

Пребывая в нищете, Максим брезговал переложить печь или пойти на рядовую работу каменщика.

— Мне звание свое сохранить надо, — говорил он, — я за пять упряжек больше заработаю, чем другой за год. Звание — оно как вывеска.

Подрядчики, поняв слабость этого человека, перестали платить за его работу большие деньги. Платили обыкновенно.

И, когда Максим протестовал, ему говорили:

— Вали! Знать, не по курице шесток. Говорова позовем. Тот из одной чести согласится. Вот мастер!

Максим никогда не видел Говорова. А Говоров — Максима. Но, стравливаемые подрядчиками, они соперничали.

Они терпеливо выжидали постройки высоких труб и выходили на работу только тогда, когда фундамент и часть ствола были уже готовы. Из боязни друг друга, они соглашались на низкую оплату. Но предварительно упрашивали подрядчиков никому не говорить об этом.

При расчете, получив ничтожную получку, Максим кутил, притворяясь богатеем.

Потом Максим возвращался в деревню — ждать нового вызова на работу, чтобы снова продолжать тяжкий и опасный труд, слушать льстивые слова и рисковать своей жизнью за лихую славу отважного мастера.

Стыдясь, что он возвращается к себе в деревню нищим, Максим уже у околицы торопливо выпивал, морщась и кашляя, прямо из горлышка, бутылку водки. Захмелев, он не шел домой. Он шлялся по соседям, врал, хвастал, хлопал себя по карманам, будто у него там деньги, показывал медные кольца со стекляшками, стучал по лавке тростью, требовал угощения.

Истосковавшись по жене своей Аннушке, молодой и статной женщине с темными гордыми бровями, взлетающими на белые виски, он страдал от ожидания унизительной для себя встречи с ней.

И когда Анна, выпросив у кого-нибудь телегу, везла его, грязного, обессиленного, домой, Максим, в пьяном отчаянии, лягал ее ногами, вопил:

— Уйди, постная кобыла! Денег хочешь? На, жри, — и выворачивал пустые карманы. — Меня за рупь целковый барышни-проститутки целовали, ублажали, — нараспев тянул он мерзким голосом.

Подняв тяжелую голову с мутными глазами, с пьяной пристальностью он вглядывался в лицо Анны и стискивал кулак, чтобы ударить.

Но, видно, в глазах Анны было что-то такое, что заставляло его упасть ничком на телегу и глухо рыдать, как иногда может плакать очень сильный человек, опрокинутый большим горем.

Откуда брались у Анны силы, чтобы сохранить любовь к этому человеку?

Да ведь и Максим любил Анну, и не было у него ничего на свете более чистого и святого, чем Анна.

Гордая, трудолюбивая Анна тянула на себе все хозяйство. И первое время, воодушевленный прощением Анны, Максим ревностно помогал ей…

Дошло до Максима, что Говоров, закончив под Киевом кладку трубы на сахарком заводе, поднял на вершину трубы кипящий самовар и, напившись там чаю, сбросил самовар вниз, а сам спустился к восхищенному народу по канату.

Заело Максима, и он помчался в Новороссийск, где воздвигали гигантскую трубу на цементном заводе. Подрядчик попался совсем незнакомый, и он согласился принять Максима только на поденную оплату.

И, когда труба была окончательно возведена, Максим остался один на ее вершине. Выпив водки, он уселся на кромке жерла трубы, свесив ноги, и стал играть на гармони.

Редкие прохожие останавливались, видя крошечную фигуру человечка, прилипшую на краю гигантской колонны. Гармони не было слышно с такой высоты.

И, видно, не рассчитал Максим спьяна. Чиркнула в воздухе гармонь, а затем сам Максим полетел вслед за гармонью.

Земляки подробно и обстоятельно описали всё Анне и даже прислали выстиранную рухлядь, зная, что для вдовы и полтинник в рубль.

Всю жизнь Анна сосредоточила в сыне.

Но когда Степан стал подростком и сунулся было в артель на заработки, — его не приняли.

Еще жива была память об его отце, нарушителе старинного закона артельного товарищества.