Дегаев ради сугубой скрытности навещал мастерскую редко. Приходил как ревизор. К сентябрю, к возвращению Толстого из рязанских палестин, требовалось не меньше трех метательных снарядов.
Однажды Дегаев не шутя испугал Сизова: вдруг взошел с военным, с прапорщиком, тот в полной форме, при сабле. Нил глаза вытаращил.
– Принимай, хозяин, работничка! – сказал Дегаев.
Работником оказался Владимир Дегаев: выбрался из Саратова, прикомандировали его к пятой батарее первой гвардейской артиллерийской бригады. А для метательных снарядов лучше пушкаря кого найдешь?
Нил поначалу дичился прапорщика: офицер, благородие. Но и радовался, дело, стало быть, солидное, крепкое, если уж и господа офицеры в компании.
Что ж до Володи, то было ему и жутковато и весело. Это уж, извините, не книжки солдатам почитывать, не разговоры у вдовы разговаривать. Не все, правда, отчетливым представлялось. Да, написал рапорт. Да, бригадный, тот, саратовский, умница, поддержал. Но генерал тоже немало подивился удовлетворению ходатайства: из саратовского захолустья прыгнуть в столичный гарнизон! А брат Сергей загадочно улыбался: «Рука есть, Вольдемарус, бо-ольшие связи!»
Прапорщик особенно и не допытывался. Он вновь был в Петербурге! И хорошо, отлично, нечего делать в Саратове, совсем притих Саратов. Даже письмо «От мертвых к живым», привезенное Блиновым, и то не напечатали, а лишь переписали от руки в нескольких экземплярах. А тут, в Питере, тут всерьез заворачивают, тут динамитная мастерская, как, бывало, у покойного Кибальчича.
Прапорщик взялся рьяно, ничего не гнушаясь, и у него, как у всех, голову ломило от желтых ядовитых паров. Динамит на дому производить жутко и весело.
Лизу он почти не видел. Служба брала много времени, а свободный час – лети к Ботаническому. Ну не беда, Блинов зато ее видит, Блинов ей важнее. С Блиновым Володя встретился как со старым знакомым. И был ему благодарен: наверное, именно Блинов расстарался пред Сергеем, чтобы тот вызволил брата из саратовской заводи.
С Лизой встречался Володя редко, с Сергеем – чаще. Но потом брат исчез. То есть и не исчез, но уехал, и прапорщик издали провожал брата взглядом, когда тот, в атласном шапокляке, выбрасывая щегольскую трость с крючком в виде дамской ножки, шел людным, говорливым перроном Варшавского вокзала. Поезд двинулся, в окне мелькнул Сергей. Лицо его казалось растерянным, словно в последнюю минуту каялся он в своем отъезде из Петербурга, и Володю как бы коснулось холодное, скользкое, неприятное.
Взрывчатые вещества – в сундуке. Как годы назад в сундуке придворного краснодеревца Степана Халтурина. И уже части метательного снаряда в медленных угрюмых отсветах. Как годы назад у главного техника «Народной воли» Кибальчича. А его сиятельство граф Толстой, министр, словно пришпоривая события, изволил раньше обычного воротиться из рязанского имения.
Конечно, в отсутствие Сергея, как думал Володя Дегаев, террористический акт огромного, всероссийского значения свершиться не может. Но чего ж мешкать снаряжением снарядов? Ведь Сергея не будет недели две-три, не долее. Отчего заминка? Володя решительно не понимал, что такое происходит в динамитной мастерской. Он видел – работа увяла. А Сизов отмалчивался или валял дурака. Флеров как в воду канул. Но Блинова он знал, где найти. И Володя бросился на Пески, к Лизе.
Он увидел Лизу за фортепьяно. Лиза исполняла что-то бурное, как морской прибой, сложное, восклицающее, мятущееся. Блинов слушал и качал головой: «Твой Вагнер, может, и великий артист, но, ей-богу, страшен».
Володя увлек Блинова в угол, зашептал на ухо. Блинов, отстраняясь, стал курить. Он нарочито курил, хмыкал. Потом отвечал, что на днях будет у Сизова и все узнает…
И точно, Блинов поехал к Сизову. Однако не затем, чтобы торопить, как просил Дегаев-младший, с изготовлением бомб, а затем, чтобы еще и еще отговаривать Нила и Флерова от «безумного предприятия, носящего партизанский характер».
Но Сизов с Флеровым стояли на своем: метательные снаряды – долгая песня. Довольно проволочек! Он, Флеров, против убийства сановников. Он за фабричный и аграрный террор, за пропаганду среди рабочих. Но это потом, после, а теперь они с Нилом сделают то, что сделают. Сизов горел: довольно проволочек. Есть линия, сказал Блинов, надо выдерживать линию. Флеров сардонически усмехался: линии нет, есть зигзаги. Он не желает считаться не только с Дегаевым, но и с теми, кто «делает революцию в швейцарских шале». И фыркнул: «Уважение к знамени не всегда уважение к знаменосцу».
Блинов, помолчав, спросил: «Когда же?» Флеров ответил: «Прием у него по четвергам».
5
Сергей Петрович ехал за границу через Вержболово и, как все русские, даже чиновные, волновался и егозил, покамест пограничные жандармы вершили обыкновенные, им, жандармам, принадоевшие формальности. Потом, уже за кордоном, Дегаев, опять-таки как все русские, внезапно восчувствовал удивительную легкость, словно бы перемену воздуха.
В Европу Сергей Петрович ехал впервые. Ему хотелось восхищаться пейзажиками, городками, станциями. Он и восхищался. Но, пожалуй, несколько насильственно. Вагоны и вокзалы оказались заплеванными, грязными, неудобными; ночью нецеремонно будили, в купе напихивались шумливые попутчики; к тому же еще и жарко было, душно.
Приближаясь к Швейцарии, он мрачнел. Предвестье беды касалось щек. Дегаев хотел вспомнить Тихомирова. Странно: они были давно знакомы, но теперь Сергей Петрович никак не мог вообразить лицо Тихомирова. Потом подумал: Тихомиров похож на Достоевского. Похож… Однако увидел Дегаев не живого Тихомирова, а синеву запавшего, как в ожидании пули, виска. В тесной сумрачной комнате пришаркивали подошвы, шелестело: «Тише… тише…» Во гробе на столе лежал Достоевский. Кажется, там же, на Кузнечной, Сергей Петрович поразился внешним сходством Тихомирова с Достоевским… В Харькове, незадолго до ее ареста, Верочка Фигнер много грустила о Тихомирове: устал, изнервничался, всюду шпионы мерещатся – вот и уехал, эмигрировал. Дегаев так и подумал: «Верочка». Ласково подумал и растерянно усмехнулся.
Вагончик потряхивало. Ночь уж была. Невидимый паровозик по-детски гукал, будто играл «в поезд». Дегаев задремал.
Достоевский, подняв воротник, переминался на уличном холоде. Выплыла гробовая крышка. Запели «Святый боже…», хорошо, стройно запели. Тихомирова вынесли в гробу, сеялся снег, и сквозь этот февральский снег летящей походкой, в шубке, прижимая муфту к груди, скользила Верочка. Туда, все ближе к Екатерининскому скверу. «Постой, – подумал Дегаев, вздрагивая и просыпаясь, – Екатерининский сквер – это ж потом было, это два года спустя».
Поезд остановился. За темной теплынью Боденского озера лежала гористая страна – старинная поставщица храбрых наемников и надежное прибежище тех, кто в ссоре с «родным» правительством. Поезд остановился. Ночью поезда в Швейцарии спят, как люди. И пароходы тоже спят. Швейцария живет мерно, как ее невшательские часы.
Тихомирову нравился здешний уклад. Он уже отвык от «нигилистячьей» привычки бдеть до петухов. Он хотел жить как швейцарец. Он считал себя «уволенным от революции», на покое, как ветеран. Катя вела дом, небогатый, скудный, но все ж надежный дом, растила первенца Сашеньку. Тихомиров писал для журналов. Шелгунов и Михайловский – несменяемые стражи, журнальные воины-богатыри – нет, не позабыли они Льва Тихомирова.
Печатать будут. Конечно, псевдоним, но будут. Да и не велик риск, если псевдоним откроют: ведь еще не существует прямого запрета печатать в России эмигрантов из России. Помнится, Шелгунов смеялся, пересказывая резюме шефа жандармов по поводу публикаций эмигранта, беглеца Лаврова: «Эх-хе-хе, господь с ним совсем! Пусть уж лучше пишет в наших подцензурных изданиях, нежели будет писать свои глупости для заграничных». Вдуматься, не столь уж и умно решил шеф жандармов.
Н-да, Шелгунов, Михайловский… Они оба были в Университетской церкви, когда нелегал Тихомиров венчался с Катериной Сергеевой. Катя – подлинное счастье, в ней воплощена скромность, лучшая краса женщины. А какое инстинктивное понимание душевных тонкостей! Разве сравнишь с беззаботной Розалией Боград, кичащейся своим Жоржем Плехановым? Или с этой неряхой Засулич, хоть душа-то у нее и алмазная…