Как многие одиночные заключенные, Росси исподволь проникался опасным (и часто неверным) сознанием всесильности сыска.
А майор именно этого и ждал.
2
Между тем майор отнюдь не был уверен в обещанной очной «ставочке», хотя она очень и очень была нужна.
Скандраков не допускал мысли, что Росси мог исполнить роль дегаевского подручного. Допущение требовало подтверждений. Не логических, а фактических. Подтвердить мог бы адъютант покойного Судейкина, но Коко Судовский все еще висел между жизнью и смертью. Подтвердить могли бы «Голубева» и «Савицкий»… Они, очевидно, могли бы подтвердить, не сразу, не тотчас, но могли бы. Однако ни «Голубеву», ни «Савицкого» покамест не изловили. Последний вообще канул в воду и кругов не оставил. Первая хоть и оставила, но весьма расплывчатые.
Когда Голубева (или та, что называлась Голубевой) наняла квартиру, то отдала в полицейский участок вид на жительство – приписаться. Документом ей служило акушерское свидетельство от Харьковского земского родовспомогательного училища. Посему недавно в город Харьков полетела шифровка с формулой: отыскать – обыскать – арестовать.
Харьковские жандармы и отыскали и обыскали восемнадцатилетнюю повивальную бабку Голубеву. А вот арестовать посовестились: в политическом смысле барышня была совершенно девственна; к тому же во весь прошедший год ни на день из города не отлучалась; это под присягой свидетельствовал доктор, ее начальник. И еще. «Подвальный аристократ», незаменимый дворник с обычной обстоятельностью заверял, что «ихняя жиличка» картавила, чего никак нельзя было утверждать про харьковскую Голубеву. Зачем было ее арестовывать?
Скандраков нашел, что в провинции рассудили здраво. Но сидел там генерал, именно поэтому Оноприенко настоятельно посоветовал его превосходительству исполнять-таки просьбы начальника жандармского управления столичной губернии, хотя он и младше чином. Генерал, получив нагоняй, тотчас посадил барышню под замок.
Минули недели. Из Харькова – ни звука. Скандраков намекнул Оноприенке: не худо бы выпустить пташку. Полковник посомневался да и отдал телеграфом милостивое указание генералу.
Генерал ответил отказом. Оноприенко обиделся. Теперь уже не на харьковского генерала, а на петербургского майора. Очевидно, с невинной «пташкой» обстояло не совсем невинно. Дернуло Скандракова лезть со своим ходатайством.
А выяснились в Харькове вот какие обстоятельства.
Голубева ненароком обмолвилась, что однажды получала на почте посылку, однокурсница попросила, Руня Кранцфельд. Кранцфельд? Раиса Кранцфельд? Да ведь она в алфавите неблагонадежных! Из дел преступных харьковских кружков жандармы дознались, что посылка была с типографским шрифтом. Впрочем, акушерка Голубева про то не ведала, получила да и отдала сокурснице, вот и все.
Но суть-то заключалась в том, что дорожки Голубевой и Кранцфельд пересеклись. Можно было заключить, что «эта мерзавка» Кранцфельд обзавелась фальшивым документом на имя Голубевой, ибо подлинный документ акушерки Голубевой не имел ни единой петербургской пометки.
Под занавес генерал прислал раздражительному полковнику тетрадку Кранцфельд, завалявшуюся в акушерском училище. Из дома на Большой Садовой потребовали расчетную книжку бывшей жилички квартиры номер 114. Записи в книжке сравнили с тетрадкой: почерки совпали.
Потом артельными усилиями нескольких губернских управлений были добыты сведения о месте и дате рождения Кранцфельд, обнаружены брат ее Герц и даже тетя Сима, наконец, «по частным сведениям» открылось, что она вышла замуж. Однако где теперь «мерзавка», что поделывает – вот этого-то и не знали.
Обещанная Росси очная ставка откладывалась на срок, никем не определенный. А Росси, дожидаясь ее, изнывал в каземате.
Каземат душил, мучил сыростью и полутьмою, изводил тонким крысиным писком, бледным шевелением мокриц, загробным звоном курантов. Все нетерпеливее Росси желал очной ставки. Скорее бы! В чем бы ни изобличили товарищи, но самое главное и самое страшное спадает с плеч: подозрение в соучастии.
А там… Там хоть рудники, лишь бы избавиться от одиночного заключения. Скорее бы очная ставка.
Однако в карете с задернутыми, несмотря на поздний, почти ночной час, репсовыми шторками Росси по ощущению пути и времени поездки догадался, что везут его не в департамент, не в жандармское управление, а в какое-то другое место. Не в дом ли предварительного заключения? Он знал, что условия там сноснее, нежели в Петропавловке, но не только не ободрился, а волновался все сильнее, как волнуется при подобных перемещениях арестант, утративший душевное равновесие.
Карета остановилась. Росси увидел какие-то деревянные низенькие строения. Не то казармы, не то скиты. Мелькнули какие-то люди в белом, они несли что-то тяжелое, простертое на носилках, на Росси пахнуло карболкой, йодоформом.
Росси провели в один из бараков, и он сразу же ощутил отрадную теплую сухость здешнего воздуха: всем телом, всей кожей, порами истосковался он по сухому воздуху. Арестант огляделся, неподалеку стояли кучкой жандармские офицеры, среди них и майор Скандраков.
Минуту спустя все эти господа удалились в соседнюю комнату. Росси, оставшись с безмолвными унтерами, напряг слух. Ничего не было слышно. К запаху йодоформа и карболки теперь примешался запах казенного варева.
Из-за дверей с матовыми стеклами донесся голос:
– Давайте его сюда!
Росси провели в комнату. Едва перешагнув порог, он остановился пораженный.
– Ближе! – резко и раздраженно скомандовал кто-то. – Нечего пятиться!
Росси не понял, ему ли приказывают, он ли пятится, повиновался не окрику, а напряжению этих жутких запавших глаз, вперившихся в него из-под шапки бинтов.
Раненый был обложен подушками. Его чудовищную, круглую, как у водолаза, голову поддерживал Скандраков. И журчал, журчал: «Умоляю, спокойнее. Умоляю, Николай Дмитрич. Не волнуйтесь. Этот? А? Внимательнее, Николай Дмитрич. Этот?»
Судовский, племянник и помощник покойного Судейкина, молча, с пристальностью, ощутимой, как мускульное усилие, смотрел на смуглого, почему-то, как казалось Судовскому, все горбившегося, горбившегося человека.
У Росси неровно и сильно стучало в висках. Будто и не кровь стучала, но мысль о том, что если вот эта чудовищная, эта круглая голова, если она кивнет – конец, конец, конец… Если она кивнет, конец: все тотчас будет открыто, потому что нет сил дольше запираться, потому что не может человек терпеть такую пытку. И если б Судовский признал в Росси убийцу, Росси, конечно, тут же, в этом вот помещении, в госпитале назвал бы имена, которые узнал на Забалканском от Дегаева, – имена подлинных убийц…
Но Судовский молчал. Было слышно его трудное, с клекотом дыхание. Глаза Судовского словно бы слабели, обессилевали, меркли.
Скандраков и полковник Оноприенко склонились над койкой. Потом полковник выпрямился, злобно крикнул:
– Уведите!
Унтеры схватили арестанта. Чуть не волоком волоча, пронеслись через длинный покой, втолкнули в карету. Росси чувствовал, что погиб: ему казалось, что Судовский опознал его.
Офицеры, собравшиеся в палате, очень жалели Коко: бедняга почти без памяти. Однако решили не откладывать «расспрос», крайне необходимый следствию. Нынче все-таки Судовскому полегчало. Нельзя тянуть: хирург Рождественских бараков Красного Креста не ручается за пациента. Еще бы! Двадцать шесть осколков костей, извлеченных из черепа, – это чего-нибудь да стоило.
Офицеры терпеливо ждали, пока сиделка кормила больного куриным бульоном (Судовскому готовили отдельно); потом Коко выпил столовую ложку кагора, полежал с закрытыми глазами, наконец произнес внятно, но глаз не открыл:
– Пожалуйста, господа.
– Не сочтите нас бессердечными, Николай Дмитрич, – прожурчал Скандраков. – Мы понимаем, вам очень тяжело вспомнить, понимаем, но ведь что же делать-то, необходимо.
– Государю императору докладываем еженедельно, – просительно добавил полковник Оноприенко.