Из старого коттеджа она уходила с трудом. В новое пристанище – две комнаты на Great Cotam Street – приходила легко. Как в гостиницу. Тусси подумывала о том, чтобы обосноваться где-нибудь близ Британского музея. Энгельса удается навещать лишь по воскресеньям, у нее много забот, много дел, она часами в библиотеке Британского музея.
Девчонкой Тусси мечтала о кораблях. Бриги исчезли за горизонтом детства. Потом мечтала о сцене. В любительских спектаклях Тусси выступала охотно и часто. Знатоки находили у нее первоклассное дарование, равное, пожалуй, таланту знаменитой Эллен Терри… Корабли ушли, театр остался. Но Тусси появлялась не у рампы, а в зрительном зале: отец хотел видеть дочь не действующим лицом, а общественной деятельницей. Мавр исподволь отвадил младшую дочку от гримерной. И от жениха тоже. От жениха, который уже писал ей: «Моя маленькая женушка…» Мавр, кажется, прочил Тусси за Лопатина. Ну что ж, Мавр понимал толк в людях… Девочкой она заполняла шуточную анкету, на вопрос: «Любимые имена» – перечислила: «Перси, Генри, Чарлз, Эдуард». Перси, достойный ее внимания, не попадался. Чарлза она назвала потому, что так на английский лад звучало имя отца. Лопатин был почти Генри. Увы, этот «Генри» влюбился в русскую, у них ребенок. Вот так-то. А Эдуардом звали ирландца Эвелинга… Когда-то (теперь уж чудится, давно) Тусси заглянула в школу для сирот. Молодой человек читал лекцию «Насекомые и цветы». Читал прекрасно! То был Эдуард Эвслинг… Увы, Эдуард юридически женат. От грязи бракоразводных процессов, как утверждает Энгельс, избавятся лишь при социализме.
Тусси была дома, она ждала Эвелинга.
По дороге к Тусси Лопатин увидел на витрине сдобу с изюмом. Тусси обожала эти булочки. Лопатин вспомнил про шампанское «Екатерина Вторая». Две женщины, совсем разные, совсем несхожие, – Зина и Элеонора. Они не соперничали в его душе. Тут крылось нечто другое, и это нечто не давалось в руки.
Когда-то Мавр и вправду подумывал об их союзе с Тусси. Тайная дипломатия не была Лопатину тайной, и он втихомолку, как молодой ветрогон, трунил над замыслом Мавра. Но юная Тусси и впрямь обворожила Лопатина. Ее живость, ее сердечность, ее голос, созданный, как думал не только Лопатин, для оперных арий и шекспировских ролей, ее самостоятельность и непосредственность. Она учила его английскому, он ее – русскому. И кажется, перестал трунить над Мавром.
А потом… Что ж потом, Герман Александрович? Он жалел об этом «потом». Теперь они с Тусси дружны. Дружны… Но он идет к ней и боится увидеть зеленое платье. Зеленый цвет – цвет Ирландии. Он ничего не имеет против славного ирландца Эвелинга. Ровным счетом ничего! Но лучше б на Тусси было другое платье… «А сдобу ты не купил. Глупо? Глупо».
Тусси была в темно-коричневом. Тусси поцеловала Лопатина в щеку. Лопатин чмокнул Туссин нос. То была давняя, королевская привилегия. Он шутя говорил Марксу: «У ваших дочерей, герр доктор, марксистские носы».
Отстранившись, держа ее вытянутые руки, Лопатин оглядел Тусси, резюмировал как медик:
– Худа, бледна… Вы мне не нравитесь, мисс Элеонора.
– Нет, – рассмеялась Тусси, – я вам нравлюсь, мистер Генри. – Смеясь, она закидывала голову, мгновенно и ярко хорошея.
– Разумеется. Как всегда, – галантно и весело ответил Лопатин, но от Тусси не укрылось, что голос его будто странно замедлился.
Она почувствовала неловкость и поспешно сказала:
– Вот мой бивак. Смотрите.
Лопатин, скиталец и непоседа, был равнодушен к тому, что называют обстановкой. Но здесь, в тесных стенах, оклеенных дешевенькими обоями, он узнал мебель из старого коттеджа на Мейтленд-парк-род.
Мебель хранит память о прежних хозяевах. Пережив своих владельцев, мебель будто дряхлеет, и вот эту память и это дряхление почувствовал Лопатин. На него повеяло ушедшей жизнью. Как из приоткрывшейся двери. Не жизни великого человека, а человеческой жизни.
– Сядем и поговорим, Герман.
– Сядем и поговорим, Тусси.
Так, встречаясь, начинали они всегда.
О-о, Тусси по-прежнему полна замыслов. Литературная работа поглощает пропасть времени и сил, она ведет отдел международного пролетарского движения в журнале «То Day», корреспондирует в левые газеты, занята социалистической пропагандой в Ист-Энде, самом большом и самом бедном рабочем квартале мира…
«Сядем и поговорим, Герман». Но Лопатин уже дважды перехватил ее взгляд на каминные часы. «Сядем и поговорим, Тусси». Но она уже чувствовала, что он заметил ее нетерпение и беспокойство. Если бы он спросил, она бы не утаила. Даже о том, что летом собирается с Эдуардом в горы Девоншира. Но он не спрашивал.
– Тусси, – сказал он, – я скоро снимусь с якоря.
В ее глазах плеснул испуг.
– Когда?
Он ответил.
– Да? – молвила она тихо.
– Да, – кивнул Лопатин. – Надо разводить пары.
Она помолчала. Он был ей благодарен и за этот испуг, и за этот упавший голос, и за это молчание.
– Обещайте, – сказала Тусси, – обещайте в день отъезда быть здесь.
– Сядем и поговорим?
– Сядем и поговорим.
Лопатин откланялся. Лопатин ничего не имел против славного ирландца. Честное слово, ровным счетом ничего, но видеть его рядом с Тусси не хотел.
Не в день отъезда, а накануне вечером Лопатин навестил Тусси. Оставил пальто в передней, со шляпой в руках прошел в комнату – накрыл каминные часы.
– Нет, – сказала Тусси, – не надо останавливать мгновение: оно не прекрасно.
– Это так, – сказал Лопатин. – Однако не вешать же наш марксистский нос, а?
– У меня очаровательный носик, – возразила Тусси, – и вы это прекрасно знаете, мистер Генри.
Было так грустно, что они много шутили. Тусси сказала, что уже к утру Лопатин будет «настоящим путешественником». Оказывается, по старинному английскому обыкновению, «настоящим путешественником» считался тот, кто находился не менее чем в трех милях от своего жилья. И такому страннику даже в «сухой» воскресный день полагалась выпивка.
– Эге, Тусси, – улыбнулся Лопатин, – да ведь я ж всегда «настоящий путешественник». Извольте-ка, извольте!
– Припасено, сэр! Генерал находит, что у этого вина терпкий вкус, как у стихов Шамиссо.
Лопатин, смеясь, отвечал, что у него и без вина оскомина. И, помолчав, прибавил: «На душе». Они переглянулись. Оба чувствовали, что больше уж не до шуток. И Лопатин заговорил о том, о чем не говорил никому, даже Энгельсу.
– Нет, – говорил он, – свет еще не брезжит, ночь стоит долгая, путь очень далек. Путь так далек, что его, верно, не одолеть и «настоящим путешественникам».
Это не было унынием. Ни разочарованием, ни отчаянием. То была правда, и у Тусси зашлось сердце. Лопатин натянуто усмехнулся: «Я, кажется, сочинил реквием…»
В передней, уже надев пальто, он обнял Тусси. Они расцеловались.
– Прощайте, – сказал Лопатин. – Теперь уж не до свидания, а прощайте.
Тусси вышла за ним на площадку.
Его шаги глохли в черноте лестничных маршей.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
На Большой Садовой, 114, старшим дворником служил Демидов Петр Степанович. Был уж он немолод, но телом крепок, умом сметлив, всегда трезв.
Как все дворники, Демидов присматривал за жильцами. Этого требовало начальство, полиция. И тайная политическая полиция тоже пользовалась донесениями дворников. При этом, однако, насмешливо величая их «подвальной аристократией».
Майор Скандраков не разделял иронии своих коллег. Напротив, такие, как Демидов, недавние, в сущности, крестьяне, сохраняли становые черты простого русского человека. Они, полагал Александр Спиридонович, не отравлены фабричным дымом, не заражены цивилизацией. Становые черты простого русского человека, именно так-с, господа. Черты эти произрастали из терпения, как дуб из желудя.
Майору попался однажды стишок: что-то такое о том, что Россия начинается с терпения… И Скандракову, как многим причастным к государственному управлению, очень это нравилось.