Сизов не лгал. Он только недоговаривал.

А с Родионовым у него получилось так.

Родионов полдня провел в Голицыне, в дачной местности, лет уж двенадцать как возникшей близ Вязем. В Голицыно съехались участники тайного Общества переводчиков и издателей, почти все студенты «сибирского землячества», уроженцы Сибири. Общество переводило, издавало и распространяло серьезную социалистическую литературу, сочинения Маркса и Энгельса. А в тот день, когда Сизов увидел Родионова, на голицынской даче читали полученную из-за границы программу плехановской группы «Освобождение труда». Дело было не только в идеях и целях горстки русских эмигрантов, учеников Маркса, а еще и в том, что «переводчики» словно бы аукались с единомышленниками, которые тоже ступили на новую дорогу, открывшуюся в стороне от узких, крутых и скользких троп террористов-народовольцев.

Родионов давно уж служил инженером. В сравнении с младшими товарищами он был бы богачом, если б не отдавал большую часть жалованья кассе тайного Общества. Он был и старше и солиднее, но тоже, как и молодые сибиряки-москвичи, испытывал нынче и восторг, и торжество.

Нил узнал Родионова сразу, с первого взгляда. Узнал, хотя не увидел долгих, до плеч, волос, а на плечах не увидел клетчатого студенческого пледа – господин был в костюме-тройке, в котелке, в летних перчатках, с тростью. Но как не узнать учителя? Учителя основ механики в образцовом ремесленном, куда сапожник Яков Илларионович определил сыновей. Как было не узнать Родионова, приохотившего братьев Сизовых к чтению? И всегдашнее его присловье помнилось: «Надо больше читать и больше думать».

Наверное, не одним Сизовым этак назидательно-дружески приговаривал Родионов, не им одним, потому что, когда Нил, улыбаясь, подсел к инженеру и вполголоса произнес: «Надо больше читать и больше думать», – Родионов отвечал улыбкой, но было видно, что он не знает, кто ж такой сел рядом. А Нил добавил: «Теперь займитесь крестьянским вопросом, ибо это на Руси – вопрос вопросов».

«Сейчас, сейчас, – молвил Родионов, улыбаясь и медлительно оглаживая пегую бороду. – Позвольте-ка, позвольте-ка… Нет… – Он развел руками. – Вылетело, уж извините. – И вдруг воскликнул: – Э-э, стоп, стоп! Да ведь вас двое было? А? Двое братьев! Верно?»

Сизов назвался. Родионов, сдернув перчатку, пожал ему руку, повторяя: «Ну как же, как же…» Лицо его, полное, округлое, свежее той здоровой свежестью, какая бывает у людей совершенно непьющих и не отравленных никотином, лицо его выразило радость, удовлетворение и удовольствие, в которых, кажется, было даже немножко сентиментальности.

Они оба, Родионов и Нил, находились сейчас в состоянии той душевной сообщительности, когда сближаешься скорым шагом, нараспашку, в открытую.

Этой встречей, этой вагонной беседой завязался крепкий, надежный узелок. Сизов стал наведываться к Родионову на Сретенку, и Нилу те свидания, домашние, за чаем, были не просто свиданиями с хорошим и умным человеком.

Нил скоро уразумел разность Родионова и революционеров, которых он, Сизов, знавал раньше. Прежние (вот хоть Флеров), воспламеняя ненависть к гнету и неправде, давали веру. А Родионов хотел дать уверенность. Он прежде учил Нила точным законам механики, теперь – законам борьбы с гнетом и неправдой. И это было как раз то, в чем Сизов нуждался, чего он жаждал даже тогда, когда, казалось бы, ничего не желал и не жаждал, кроме тихого, неприметного житья.

У Родионова и получил Нил книгу, отпечатанную на дешевой бумаге, без картинок, – «Коммунистический манифест». А потом еще одну: «Социализм научный и утопический». Трудные книги, серьезные, без поддельной, раздражавшей Нила простоты. Нил от чтения уставал. Но в самой этой устали было удовлетворение, как от настоящего дела.

Пожалуй, теперь Нил уж не сказал бы так, как сказал Лопатину в динамитной петербургской мастерской: революции, мол, не по книжным руководствам гремят, а когда у народа терпение лопается. Правда, и сейчас Сизов не был тверд в том, что одними книжками обойдется, но уже убеждался, что без книжного знания (вот этого трудного и серьезного) тоже не обойдется: в любом деле наперед надо расчислить, что и как будешь делать.

И еще одно, очень ему, Сизову, лично нужное и важное открыли Родионов и эти книги: они решительно, без обиняков доказывали главенство в революции работников, пролетариев, его, сизовского, сословия, класса… Вот, вспомнил Сизов, вот вам и «не надо венка от мастеровых». Тогда, на похоронах Тургенева, говорили, что венок от мастеровых не нужен: навлечет на рабочих полицейские кары. Ото всех были венки, а от мастеровых не было. И сдается, не в опасениях была суть, а в том, что мастеровым не давали настоящего хода.

У Родионова на Сретенке услышал Сизов про литографию, где не только лекции литографировали. Родионов и предложил Сизову поступить слесарем в печатню. У самой, говорил, воды будешь. А у воды быть да не испить?..

Он уже и Сашеньку уломал, и сам мысленно переселился в Криво-Троицкий переулок, в заведение какого-то отставного канцеляриста, и уже видел себя в царстве книг. Вот-вот, думал, распахнется дверь настежь, и начнется не только ручная, мускульная работа, нет, но и постижение того серьезного, что дает уверенность, главное направление.

Наконец он собрался и поехал в Москву, чтобы Родионов отвел его к арендатору литографии. Как всякий мастеровой, знающий себе цену, Сизов, идучи наниматься, принарядился: надел крахмальную рубашку-«фантазию», пиджак с перламутровыми пуговицами, воскресный картуз с бархатным околышем и кожаной тульей.

Время до встречи с Родионовым еще оставалось, Сизов решил навестить мать. Он шел через площадь, когда, дребезжа и пристукивая, подкатила конка. С империала, из вагона сходила публика. Сизов, чтоб не толкаться, помедлил, и тут он увидел Флерова.

Флерова в Питере бог не выдал. Спасаясь от погони и очутившись, как в западне, во дворе-колодце, он пустился на такую крайность, хуже не выдумаешь: бухнулся в помойный ларь.

На его счастье, там недавно орудовали мусорщики: мальчуганы-заморыши, что спозаранку бродят по дворам с мешками и трехзубыми железными крючьями. Но и после утренней чистки в ларе было премерзко, Флеров задыхался.

Сидя на корточках и чуть приподняв люк, он видел, как верткие личности борзо устремились в подъезды. Схоронись Флеров в более гигиенических условиях, он бы, конечно, подумал о шпиках, оставшихся у ворот. Но в помойном ларе было не до логики, и Флеров, выскочив пробкой, ринулся прочь со двора. Ему опять повезло: у ворот не караулили.

«Помоечный казус» не рассмешил Флерова.

Больше того, в нем возникла, как недомогание, боязнь таких унизительных нелепиц. Он уже давно решил в случае ареста покончить с собой пулей, а уезжая в Москву, припас еще и металлический цилиндрик с крупицами цианистого калия.

(Рассказывали, что Вера Николаевна Фигнер, когда ее схватили по указке Дегаева, тотчас приняла яд. Но тут, должно быть, одолел ее инстинкт самосохранения: она не оттолкнула рвотное, поданное врачом. И произнесла невразумительно, как в бреду: «Я не намеревалась отравиться, но, если бы отравилась, была бы рада…» Флеров надеялся, что не дрогнет: либо пуля, либо цианистый калий.)

В Москве публика ему понравилась. Однако и здесь, как и в Петербурге, всех поглощали споры и раздоры, вызванные дегаевщиной, позицией заграничников. Лопатина ждали со дня на день. И уже толковали об излишней горячности «Молодой партии», о необходимости единства в столь кризисный момент. Почва для сближения готовилась, ждали Лопатина, и Флерову нетрудно было предугадать, что Герман Александрович, обаятельный, энергичный, талантливый, добьется если и не полного слияния с Исполнительным комитетом, то, уж во всяком случае, дружественного соглашения.

Но Флерову не терпелось на «московском материале» создать то, что у него было в Петербурге: Рабочую группу. Он пользовался связями московских товарищей, заводил свои связи, среди прочих и с мастеровыми Смоленской железной дороги.