– Не будет никакого счастья, Иржичку, – Елена подняла на Ботежа полные слез глаза. – Иржи, я так хочу ребенка... Я все-все чувствую, как настоящая женщина, а ребенка не будет, понимаешь, Иржи?! Господи, да что же это такое...

Господи, да что же это такое, мысленно завопил Майзель, и, судорожно вырвав динамик из уха, с остервенением швырнул его на стол и расплющил ударом кулака. Ты что же творишь-то такое, Господи, а, твою мать?!?

В сумочке у Елены вдруг залился соловьиной трелью мобильный телефон. Она быстро вытерла тыльной стороной ладони глаза, последний раз всхлипнула, достала аппарат, раскрыла и поднесла к уху:

– Томанова.

– Это я, ежичек. Тебя уже выгнали с работы?

– Данек... Что... Ты откуда...

– Я немножко умный. Еврей, однако. Приезжай, пожалуйста. Хочешь, дай трубу Ботежу, я с ним пошушукаюсь.

– Не смей пугать моего редактора, ты, мелкий шантажист! Я сейчас приеду. Пока!

Не дожидаясь, пока Майзель даст отбой, Елена с треском захлопнула ракушку телефона и умоляюще посмотрела на Ботежа.

– Иржи...

– Ни слова, Елена. Поезжай. Уладится как-нибудь. Я знаю. Давай.

Она вышла из здания. Села в «машинчика», завела двигатель. И вспомнила всех своих мужчин. Всех до единого. Сразу. И тех, с кем у нее было то, что она называла про себя обтекаемым словом «отношения». И тех, с кем не было ничего. И первого своего мальчика, еще в последнем классе гимназии, с которым отважно доэкспериментировалась до того, что стала женщиной, и целых две недели ходила, переполненная новыми ощущениями, боясь пролить их, такая гордая – оттого, что и у нее все это случилось. И Машукова, что отозвалось мгновенным и острым, как укол, в мозгу и в печени где-то, чувством, – не боли, нет, боль давно сгорела, ушла, но неуютом, таким неуютом, что едва не застонала она. И коллегу-телеоператора, с которым вместе едва не захлебнулись в мутном горячем ручье в Перу, вспомнила, как, едва они вырвались из этой жидкой бурлящей глины, их швырнуло друг к другу этой жадной жизненной силой, – спаслись! спаслись! – как они сорвали с себя грязные липкие тряпки и соединились прямо там, на земле. И мальчика в Чечне, питерского студента, взятого в армию со второго курса журфака, потому что родителям нечем было заплатить взятку в военкомате, совсем обалдевшего от ее русского, читавшего ей стихи всю ночь напролет на блокпосту у костра, с нежным, совсем еще детским лицом, державшего ее руку, смотревшего на нее таким взглядом! Она чувствовала, – что там, она знала, что его убьют, и позволила ему, и он, дрожа от ужаса, влюбленности и желания, расплескался, едва лишь войдя в нее. И Елена испытала тогда мгновенное и острое, похожее на оргазм, не наслаждение, нет, – она даже не знала, каким словом это назвать. И он плакал от стыда и любви у нее на груди, и она тихо говорила какие-то слова, утешая его. А утром их обстреляли, и взяли, и оттащили его от Елены, раненого, с перебитой кистью и продырявленным легким, и перерезали ему, живому, горло так, чтобы он не умер сразу и не истек быстро кровью. Его голова, конвульсивно вздрагивая, шевелилась, открывая страшный, булькающий разрез трахеи. Чеченцы что-то говорили и смеялись. А Елена смотрела. Увидев ее взгляд, они замолчали. И, чтобы избавиться от этого ее взгляда, столкнули, наконец, тело солдата в мокрый овраг, выстрелив ему в затылок. А она смотрела, не отводя взгляда. Они в самом деле испугались этого ее взгляда и не тронули ее даже пальцем. Они уже знали, что бывает с теми, кто поднимает руку на подданных Вацлава Пятого. Хорошо знали, – имели опыт. Потом, когда ее доставили к Масхадову, она сказала ему все. Много правильных, гневных, отчаянных слов, – про одичание с обеих сторон, про суверенитет, который так легко учинить в каждом ауле, который не сможет ничего ни исправить, ни оправдать, про то, что свобода – это долг и ответственность, сострадание и милость, про то, что он должен спасти свой народ и остановиться, что их всех уничтожат, потому что они все сами загнали друг друга в угол... Вы ведь были христианами, Аслан, горько сказала ему Елена, всего каких-то триста лет прошло, один миг! Это не могло пропасть никуда, вспомните это, умоляю вас, Аслан! Так вышло, что не она его слушала, а он ее. Потом Масхадов, повышая и повышая голос, заговорил о том, что король, продавшись сионистам, поддерживает молчаливо «вечно пьяных от крови и водки» русских, что они не палестинцы, они не такие, они воины, что «русские сами виноваты», почему задурили людям головы баснями про свободу, зачем ушли?! И вдруг замолчал, почернев лицом. Он все понимал, конечно. Но он тоже был заложник, – своих озверевших абреков, и арабских наемников с вонючими саудовскими деньгами, заложник долга, – другого долга, неправильного, страшного, смертельного долга умереть ни за что. А может, и не понимал. Но выслушал. И поцеловал ей руку, прощаясь. Как человек.

И Елена вдруг поняла. Господи, подумала она, Господи, да что же это со мной, этого не может быть со мной, я не могу, не хочу... Нет. Хочу. Конечно. Только его. И никого больше. Больше никого, – никогда. Да что же это такое, Господи?!

Пока Елена ехала, бабочка у нее под сердцем так и не сложила крыльев ни на минуту. Если бы не великолепные тормоза, прецизионная система курсовой устойчивости и точнейший руль новой машины, она, наверное, угодила бы в аварию.

Она влетела в кабинет и с разбега повисла на шее у Майзеля. Пока он нес Елену в постель, раздевая ее и лихорадочно освобождаясь сам от одежды, она чуть не съела его лицо поцелуями. И она была снова такая жаркая и шелковисто-податливая, что он окончательно утратил чувство реальности происходящего.

Крышу сорвало, вспомнил он потом выражение, принесенное Корабельщиковым. Надо же, какое точное. Действительно, он так себя чувствовал, – как дом, у которого вихрем сорвало крышу.

Немного остыв, они снова любили друг друга, но беззвучно и нежно, – как бы в полкасания. Потом Майзель перевернулся на спину, и Елена вскарабкалась на него, обняла руками, прижалась сильным, тугим, как тетива, телом, щекоча ему шею мягкими, тонкими волосами. Он чувствовал ее теплую кожу, чувствовал, как плещется в нем маслянистой волной желание.

– Я тебе нравлюсь, похоже, – Елена приподняла голову, и он увидел совсем близко ее влажно сверкающие, пронзительно синие глаза. – Ну давай, попробуй сказать мне это. Ты ведь хочешь сказать мне это, Дракон?

– Да.

– Что «да»?!

– Ты очень красивая, щучка-колючка. Ты очень-очень красивая. Ты красивая, как ангел. У тебя восхитительное тело. Ты такая живая и теплая, что я не могу от тебя оторваться. Ты мой размер. Ты – мой размер везде, понимаешь, елочка-иголочка? Я обожаю твое тело, твои волосы. У тебя чудесные глаза, такого изумительного синего цвета, что я не могу дышать, когда смотрю в них. Я обожаю твой горячий рот, твои губы, твой язык. Твоя улыбка сводит меня с ума. Я люблю твой вкус и твой запах. В тебе так тесно и жарко, что я просто теряю голову. Нет ничего лучше на этом свете, чем заниматься с тобой любовью. Нет ничего важнее, чем заниматься с тобой любовью.

– Господи, кто бы мог подумать, что ты знаешь эти слова... Что ты можешь эти слова...

– Прости меня, Елена.

– Что?!

– Прости меня. Я не мог поступить иначе.

– Скажи еще, что ты больше не будешь.

– Я больше не смогу. Не плачь, Елена. Не плачь. А то Дракон умрет, обожженный твоими слезами. Я хочу тебя!

Он и в самом деле не мог остановиться, – такого с ним еще не бывало, пожалуй что, никогда. Он просто не помнил, чтобы женщина когда-нибудь вызывала в нем такой шквал эмоций. Даже в юности, когда чуть не каждая вторая юбка представляется верхом совершенства и воплощением идеала. И ему впервые за много лет стало по-настоящему тревожно. Да-да, подумал Майзель с неожиданной на себя злостью. Именно так все и должно было случиться. Именно так. А я-то, дурак, уже возомнил, что научился контролировать все и всех на свете. И себя в первую очередь. Я уже так себя убедил, что этого со мной никогда не случится. Выучил, как молитву, и сам в это поверил. И так гордился, что это все не про меня, что меня на это не купишь. Эй, Ты! Ты это специально так все устроил, да?! Вот так решил меня устряпать?! А мне плевать. Понял?! Мне нравится. И не просто нравится, а... Господи. Как же это?! Елена, небесноглазый мой ангел. Славянка с капелькой скандинавских и балтийских кровей. И крещеная по католическому обряду. Просто полный абзац по индивидуальному заказу. И что же мне теперь Ты прикажешь со всем этим делать, а?!