– Это Захарий, – сказал Удатный. – Он знает о татарах все.
– Они монголы, не татары, – поправил его Захарий. – Одно из их племен прозывается татары.
– Погодь! – остановил его Мстислав Романович. – Сказывай с самого начала. Как туда попал? Где был? Что видел?
Рассказывал Захарий долго, и его никто не торопил, не подгонял. Даже из глаз Мстислава Святославича ушла похмельная муть. Страшно было то, что случилось с землей хорезмийцев. Ища успокоения, Мстислав Романович проговорил:
– Там, поди, города такие, что в наш Киев десяток вложить можно?
Захарий покачал головой.
– Кабы так! Иные, правда, меньше. Но многие с Киев и даже поболее.
Гургандж, в воде утопленный, был, думаю, больше. – Захарий помолчал, покусывая губы, вдруг весь подался к Мстиславу Романовичу. – Не пускайте врагов к городу. Если они станут под его стенами…
– Да ты что! – возмутился Мстислав Романович. – Мы не половцы. Тем держаться не за что, сели в кибитки и поехали. Землю Русскую зорить не дадим! Это заповедано нам дедами.
Он велел дворскому отвести Захария к Симеону-летописцу. Надо все рассказанное занести в списки. А Мстислав Удатный тем временем сызнова вперед вылез.
– Братья! Теперь вы видите, что враг воистину грозен и опасен. Одно благо – не всей силой идет. Надо поспешно созвать мужей храброборствующих, взять врагов в круг и посечь в Диком Поле, в земле половецкой. Побьем другим неповадно будет идти следом. Не побьем – держись, земля Русская!
Сходные мысли были и у Мстислава Романовича. Досадно стало, что их перенял Удатный, теперь он принужден повторять то же самое. А что подумают бояре и воеводы, князья Мстислав Святославич, Даниил и Михаил? Киев-де под Галичем ходит… Воспротивиться? Себе хуже сделаешь. Если татары придут следом за половецкими толпами – и опять же прав князь Галицкий, – первым делом начнут зорить земли киевские… Поворотил голову к Мстиславу Святославичу:
– Согласен ли с князем Галицким?
– Как ты, так и я.
Помедлив, как бы колеблясь, Мстислав Романович сказал:
– Ин ладно. Ополчим свои дружины! – Решительно стукнул посохом.
Но стук вышел глухой – не по дубу пола, по тканому половику ударил.
Глава 14
В монастырской келье вдоль стен вместо лавок стояли тяжелые, окованные железом сундуки, прикрытые рядниной. В углу перед образом Спасителя теплилась лампада. Над нею на потолке темнело пятно копоти.
Боком к оконцу за широким столом сидел горбатый старик – Симеон-летописец.
Дворской осенил себя крестным знамением, подтолкнул к старцу Захария.
– Князем к тебе прислан. Поспрашивай.
И ушел. Симеон, разглядывая Захария светлыми, большими, как у великомучеников на иконах, глазами, спросил:
– Язычник?
– Верую, отче.
– Чего же лба не перекрестишь?
Захарий, как дворской до этого, сложил пальцы, перекрестился, глядя на огонек лампадки, обреченно вздохнул. Он еще не побывал на Подоле, дома родного не видел – цел ли? – только то и делает, что рассказывает о своих мытарствах. Но иное было там, в княжеских хоромах. От его рассказов польза какая-то будет. Для чего знать старику о монголах и гибели хорезмийских городов – не понятно.
– Какое великое деяние сотворить сподобился? – В тихом голосе старца была усталая усмешка.
– Мне велено рассказать о виденном, тебе – записать.
– Записывать или нет – то мне ведомо. Князь шлет то одного, то другого. Восхотел, чтобы не строкой, а многими листами глаголела летопись о его времени. Но летопись каждому воздает свое по деяниям его. Дело же от дела рознится. В затылке почесать – тоже дело. Только в летописи сего отмечать ни к чему. Ну, рассказывай…
В келье пахло воском, сухими травами, в оконце просачивался мягкий, рассеянный свет; было тихо и покойно, и собственный голос показался Захарию громким, грубым, как звук медной трубы. Невольно перешел почти на шепот. И – не чудно ли! – многое из того, что казалось важным, тут, в тишине кельи, под взглядом все вбирающих глаз Симеона, отлетело само собой, рассказ его вышел кратким, видимо, слишком кратким, потому что старец стал его расспрашивать. Бледные руки старца лежали на закапанном воском столе, тонкие, подвижные пальцы беспокойно шевелились, большие глаза то темнели, взблескивали, то становились печальными. И Захарию стало легко, словно отдал старцу свою душевную тяжесть и боль.
– Натерпелся ты, сын мой… – ласково сказал старец. – Но ты молод, горе свое осилишь. Господь не оставит тебя, вознаградит за страдания. Все будет хорошо… Абы Русь наша многотерпеливая не умучила себя неурядьем, оборонилась от зла и напастей.
– Разве неурядье не кончилось?
– Одно заканчивается, другое возгорается… Ты побудь у меня. Кое-что из сказанного тобою надо будет записать. А память у меня худая стала, не напутать бы.
– Для чего, отче, летопись?
– У дерева есть корни, у людей прошлое. Осеки корни – усохнет дерево.
То же бывает и с людьми, если они жизнь своих дедов и отцов не пожелают знать. Человек на землю приходит и уходит, а дело его – злое или доброе остается, и оттого, какое дело оставлено, живущим радость либо тягота и горе. Дабы не увеличивать тягот и не множить горя, живущие должны знать, откуда что проистекает.
– О каждом, кто у нас княжил, есть в летописи запись?
– О каждом…
– Хотел бы я знать, что написано о Рюрике Ростиславиче, – пробормотал Захарий.
Симеон поднялся из-за стола. Горб его стал еще заметнее. Седая борода торчком выставилась вперед, обнажив худую, жилистую шею. Открыв один из сундуков, он достал книгу в черном кожаном переплете, с бронзовыми уголками и застежками. Бережно обтер рукавом пыль, положил на стол и начал переворачивать страницы.
– Ага, вот… «И сотворилось великое зло в Русской земле, такого зла не было от крещения над Киевом. Напасти были, взятья были – не такие, что ныне сотворилось. Не токмо Подолье взяша и пожогша, но и Гору[62] взяша и митрополью святую Софью разграбиша и Десятинную церковь святой богородицы, разграбиша и монастыри все и иконы одраша…» Вот что записано о деянии князя Рюрика Ростиславича, который навел на город половцев. – Симеон перевернул лист. – А вот что сказано о нем после его смерти… «Князь не имел покоя ниоткуда. Много питию вдавался, женами водим был, мало о устрое земли печалился, и слуги его повсеместно зло творили. За все сие киянами нелюбим был».
– Игорь Ростиславич стрый[63] Мстислава Романовича?
– Стрый… – Симеон захлопнул книгу.
– Ведомо ли Мстиславу Романовичу про эту запись?
– Ведомо. – Глаза Симеона повеселели. – Оттого-то восхотел, чтобы о нем иное было записано.
Захарию вдруг стало отчего-то тревожно. У него в жизни осталось одно – родной город. Как толпы половцев, он пришел сюда в поисках успокоения.
Город манил его и звал долгие годы. Пришел сюда не так, как думалось. Но пришел. Ужли и сюда прикатится за ним яростное воинство хана? Ужли Киев даст погубить себя?
– Скажи, отче, любим ли киянам князь Мстислав Романович?
Симеон вздохнул и, ничего не ответив, стал записывать его рассказ.
В его келье Захарий и переночевал. Утром в златоверхом Михайловском соборе поставил свечу перед образом архангела Михаила-покровителя Киева, помолился о благополучии города, помянул отца и безгрешную Фатиму…
Бестрепетное пламя свечей отражалось от камешков мозаики. Лицо крылатого архангела с тонким, резко очерченным носом и маленькими, сурово сжатыми губами казалось живым… Отовсюду – с граней опорных столбов, со стен и сводов на Захария смотрели лики святых – и строгие, и отрешенные, и мудро-задумчивые. Они были над людьми, над жизнью, олицетворяя что-то незыблемое, вечное.
Ни Симеон-летописец, ни дворской князя больше не удерживали Захария.
И с княжей Горы он поехал на Подол. Дом отца на берегу Почайной, к его удивлению, был цел. Бревна почернели, углы тронула гниль. Но это был тот самый дом, где он родился и рос. Соскочил с коня, ввел его в ограду.