— Вот вы и протестуйте, — ответили ему из темноты. — Смею вас уверить: вас большевички обязательно выслушают и быстро к стеночке прислонят... Всем посвободнее станет.

— Сюда, пожалуйста.

Кто-то потянул Мишеля за руку вниз.

Он сел...

Подвал был тесный и грязный. Из единственного, под самым потолком, зарешеченного окошка тянуло холодом, потому что кто-то, чтобы не задохнуться, вышиб стекло. С прутьев и по стене, до самого пола, свисали толстые синие сосульки.

Раньше здесь располагались склады купца Колобродова, отчего в углах до сих пор стояли полуразвалившиеся кадушки и густо, до головокружения, воняло гнилью, а по полу туда-сюда шныряли стаи жирных крыс. На людей они не обращали никакого внимания, равно как и те на них. Лишь иногда, когда крысы, привлеченные запахом крови, подбирались к лежащим на полу раненым, те пинали их. Отчаянно пища, крысы летели в сторону и разбегались по норам, чтобы скоро появиться вновь...

И все же крысы находились в несравненно лучшем положении, чем люди, — они могли в любой момент убежать в соседний подвал или на улицу Люди — нет...

Изредка с металлическим лязгом и грохотом отворялась дверь, и камера замирала, ожидая, чью фамилию выкликнет надзиратель.

— Прапорщик Семенов... выходь!

Кто-то вставал и, пробираясь через людей, шел к выходу.

Дверь захлопывалась, с грохотом перерубая падающий из коридора свет. И кто-нибудь в темноте обязательно быстро крестился, шепча скороговоркой молитву. За упокой души прапорщика Семенова...

— Вы за что сюда? — тихо спросил Мишеля угадываемый в полумраке неясным силуэтом сосед.

— Ума не приложу, — честно ответил Мишель. — А вы?

— А я, знаете, за дело, — ответил сосед. — Шлепнул нескольких их «товарищей», о чем в ни малой степени не сожалею. Жаль — мало... В отличие от других, невинную гимназистку строить из себя не собираюсь, тем паче что без толку — все одно конец для всех един и скор.

— Какой? — растерянно спросил Мишель.

И не увидел, скорее почувствовал, как его сосед ухмыльнулся в темноте.

— А такой, что всех нас, господа-товарищи, в самом скором времени отправят прямиком на небеса. У них с этим запросто — отведут в камеру, есть здесь такие, обшитые по стенам деревом, толкнут внутрь и шлепнут из нагана в затылок. Вот так... — щелкнул сосед пальцами.

— Но разве так возможно?... — не поверил Мишель. — А как же следствие, суд, наконец?

— Какой суд? Классовый? Так по нему все мы давно к высшей мере приговорены. Поголовно! Вы их гимн слышали — «Интернационал» называется — так там прямо, без обиняков, сказано — всех господ под корень, а затем... А вы бы на их месте как поступили? Тягомотину разводили с присяжными и адвокатами? Нет, батенька, точно так же бы действовали — как французские якобинцы, как Столыпин в девятьсот пятом, когда без всякой оглядки на правосудие решением военно-полевых судов бунтовщиков в пять минут на осинах вешали. Гирляндами. Тогда — мы, теперь — они! А моя воля — я бы не вешал, я бы их на кол сажал, как при Иване Грозном! Жаль, теперь меня не спросят...

С грохотом, резанув по сидящим на полу людям полосой света, распахнулась дверь. И недовольный голос выкликнул:

— Ротмистр Долгов!... Выходь!...

Рядом завозился, привстал сосед.

— Ну вот и все... — сказал он. — По мою душу... Аминь...

И, встав и усмехнувшись, может быть, всерьез, а может быть, юродствуя, попросил:

— Помолитесь за мою убиенную душу. Если, конечно, успеете... Если не вы следующий... Честь имею!

И быстро, переступая через людей, не обращая внимания на протестующие крики, пошел к очерченному светом проему двери. Ведущему прямехонько на небеса...

Глава 12

Жарко на улице. А уж в мундире солдатском — и вовсе!

Солнце печет, так что мочи нет. Пот глаза выедает.

Ребятишки да бабы в теньке сидят, а кто на Москву-реку да на Яузу подался ноги в холодной водице полоскать да нагишом купаться.

Только солдату податься некуда — не присесть ему в тенек, не побежать на речку, не раздеться. И даже ворота на одну пуговку не расстегнуть! Как есть — так и терпи!

— Ать-два! Ать-два!...

И когда все это кончится? Хоть бы тучка какая на солнышко набежала да на часок его скрыла! Но только небо, куда ни глянь, — ясное! А до вечера — как до последнего дня службы!...

— Ать-два! Ать-два!... В колонну стройсь!

Тут-то подле плаца возок остановился. И из возка того чье-то любопытное личико глянуло. Чье — не углядеть, далеко шибко, да и темно в возке-то. Только глазки девичьи взблескивают.

Подле плаца всегда оживленно — детишки в траве валяются да на деревьях висят и глазеют. Инвалиды, те, что свои двадцать пять лет выслужили, стоят, на палки опершись, на маневры строевые поглядывают, судят-рядят, как надобно правильней ходить да с фузеей управляться. Бабы — те тоже частенько задерживаются, кто с корзинкой, кто с узлом. Стоят, из-под руки на солдат поглядывая, а то, бывало, сойдутся вместе — и ну шептаться да похохатывать. Все — развлечение! Бывало, лепешку али яблок наливных украдкой передадут, а то и помашут кому. И солдатам от того веселее — хоть одним глазком на баб живых да на жизнь мирную взглянуть. Не все ж на одни только рожи унтерские глядеть!

Командиры простонародью препятствий не чинят — пущай глазеют, коли охота. Солдаты от того только крепче шаг бьют, стараются да молодцами глядят. Глядишь, и командиры кого посмазливей в толпе выглядят, да после познакомятся для амурных дел.

Им сие дело не возбраняется.

А солдатам — ни-ни! Они службу должны справно нести, ни о чем другом не мыслить да жен с детишками не заводить! Хотя, конечно, и у них зазнобы имеются. Правда, не у всех. У тех, что поболе отслужили — лет десять, пятнадцать, а то и все двадцать. Им командиры поблажку дают. За то, что они тех, что помоложе, в узде держат, отчего командирам в службе послабление выходит! За всеми ведь не уследишь, а солдат с солдатом рядом живут, и всегда один у другого на глазах! Старый служака — он тот же командир, много чего видел да знает, не одну войну переломил, — его слушаться надобно, не то счас по роже пудовым кулачищем получишь! А жаловаться на то не моги, потому как его офицер покрывает! Хошь нельзя солдат по артикулу бить, да только то сплошь и рядом — как иначе его в покорности и уважении к старшим держать, ежели по морде не лупцевать? А старых солдат чуть что — унтера лупят, хошь те им иной раз в отцы годятся!

Так и в семьях исстари ведется — тятька старших сыновей лупцует, а те, подрастая, — младших в строгости содержат, а потом детей своих!

На сем и армия держится — на том, что над всяким свой командир имеется, а над тем командиром — другой! И над всеми ними правила писаные, а пуще того неписаные...

И ежели тебе чего сверх артикулов позволяется, то будь добр, пользуй привилегию свою с умом да лишку не зарывайся! Имеешь зазнобу — ступай к ней на свиданку да управляйся по-быстрому, дабы отсутствия твоего не заметили, да утром в строю не спи! А коли попался — держи ответ! Подставляй рожу под офицерский кулак да терпи молча, чтобы хуже не вышло! Потому как за отлучку беспричинную можно в два счета на виселицу угодить или под батоги!

Такие правила!

В которых сплошь исключения!

Вот и стоят бабы, ухажеров себе выискивают. Глазки им строят, подмигивают, бедрами вертят, симпатию свою показывая. Тому курносому. Или другому рыженькому!... Доля бабья тоже незавидная — все их женихи смолоду в армию забриты, а иных уж нет — косточки их солнцем выбеленные по полям сражений валяются, зверьем растасканные. Мало на Руси мужиков — на всех не хватает! Оттого и рады бабы минутной радости с квартированными в их деревне солдатами, что тоже по бабьим ласкам истосковались.

Какие уж тут артикулы?!

Вот и идет вечерами в кустах непозволенная в уставах возня, хохот да пыхтенье.

А утром сызнова подле плаца бабы толкутся...

Но так, чтобы возок господский подле плаца остановился или карета. Это редко!