Когда Анна зашла в комнату, в руках у нее была тарелка горячего куриного бульона.

— Ешьте, — приказала она. — Вам надо все это обязательно съесть!

И, присев на краешек кровати и зачерпнув бульон, поднесла ко рту Мишеля полную ложку.

— Не надо, я сам, — хотел было сказать Мишель и даже попытался привстать, но Анна не позволила ему это сделать.

— Нет-нет, вам нельзя подниматься! Лежите. И ешьте! Вы должны меня слушаться. Ну же, я прошу вас, — скорчила она умоляющую рожицу.

Мишель обреченно вздохнул и раскрыл рот.

Ему было стыдно, но, черт побери, — и приятно тоже! Он вспомнил детство, как он лежал в своей кроватке и его мать или няня вот так же кормили его с ложечки.

— Ай какой вы молодец! — похвалила его Анна с совершенно теми, из далекого детства, интонациями. Но тут же, спохватившись, строго сказала: — Только не вздумайте что-нибудь вообразить! Я точно так же выкармливала раненых. Вам надо много есть, чтобы быстрее поправиться. И не спорьте со мной!

— Не буду, — улыбнулся Мишель.

И, лишь с аппетитом скушав бульон и целую куриную ножку, вдруг подумал, откуда она могла взять эту курицу? В Москве теперь трудно было купить хоть что-то — лавки стояли заколоченные или разоренные, а деревенские жители, торгующие с возов на базарах, отказывались брать прежние деньги, ровно так же не доверяя новым.

— Откуда у вас такое богатство? — подозрительно спросил Мишель, кивая на пустую тарелку. — Вы сами-то хоть ели?

— Это неважно! — отмахнулась от него Анна. — Я терпеть не могу курятину.

Ах, какой же он мерзавец — толстокожий мерзавец!... Она наверняка продала что-то из вещей, вернее, сменяла на эту самую курицу, а он...

— Вы знаете, у меня там, в пальто, в портмоне, есть деньги, — вспомнил он. — Если вы их принесете...

— Как вы можете! — искренне возмутилась Анна. — И потом, деньги теперь никому не нужны. Даже новые, советские. Но коли вы так щепетильны, я предоставлю вам возможность отработать эту куру! Вот, к примеру, вы наколете мне дров.

Очень скоро Мишель встал на ноги, но не ушел. Как-то так само собой получилось, что он остался. Выжить в заметенной, замерзающей Москве вдвоем было легче, чем одному. Утром Мишель, вооружившись топором, спускался вниз, во двор, где жители разламывали очередной забор. Вначале украдкой, оглядываясь, а потом уже не таясь, он сбивал с жердин доски, ломал их посредине и, сложив на руки, нес в квартиру.

Они все еще спали в разных комнатах, не входя друг к другу до тех пор, пока не приводили себя в порядок, и обращались на «вы». Но, кажется, они уже не могли друг без друга, и дело было не в экономии дров, не в том, что одну квартиру топить было проще, чем две, а совсем в другом.

Мишель приносил дрова, Анна разводила в печке огонь, и они садились завтракать. Там же, на кухне, где было теплее, чем в комнатах.

В заиндивевшие стекла билась метель, в углах под дверью черного хода проступал пробившийся с улицы иней, а они, закутавшись в пальто и шали, сидели и чинно пили из дорогих фарфоровых чашек пустой морковный чай и грызли примороженные сухари, ведя неспешные беседы.

— Вчера, говорят, объявили, что всех свободных от службы горожан будут выгонять на чистку улиц, а тех, что откажутся, арестуют, — испуганно сообщала Анна. — И еще говорят, что все большевики — германские шпионы.

— Да ну?! — притворно пугался Мишель. И тут же, смеясь, сообщал: — А вы знаете, ведь я с их главарями в одной тюрьме сидел. В Крестах! Честное слово!... В гости к ним в камеры ходил, в шахматы играл, в диспутах участвовал! Тогда они показались мне вполне симпатичными людьми. И даже, знаете ли, помогли мне разрешить мое дело, написав письмо Керенскому!

Анна не верила, думая, что Мишель разыгрывает ее, и озорно смеялась.

— Ну что вы, ей-богу, я же серьезно! — обижался Мишель. — Вот вы давеча декрет показывали, а там подпись Троцкого, так мы с ним тогда очень близко приятельствовали! Ну честное благородное слово!

Но Анна все равно не верила, смеясь пуще прежнего.

Но после серьезнела.

— Сегодня на двери парадного вывесили декрет, предписывающий всем армейским и флотским офицерам пройти регистрацию, — сообщала она. — Вы ведь, кажется, имеете офицерский чин?

— Да, но не армейский. Я служил в полиции, — отвечал Мишель.

— И тем не менее, мне думается, вы должны пойти и встать на учет. Может быть, вам даже положат паек. Вы сходите?

— Непременно, — кивал Мишель, совершенно никуда не собираясь идти, потому что не ждал от новой власти ничего доброго.

— Вот что... я пойду с вами! — вдруг решала Анна. — Может быть, там понадобится мое ручательство. Да-да, непременно пойду!...

— Но ведь вы меня совсем не знаете, — мягко возражал Мишель.

— Ну и что? — недовольно морщила носик Анна. — Я же не в товарищи министры вас рекомендую.

И Мишель понимал, что никуда не денется, что пойдет регистрироваться, потому что не сможет отказать Анне. Ни в чем...

— Ну что вы так долго копаетесь?... — торопила его Анна. — Нам до Лефортова не меньше часа добираться.

Офицерам предписывалось явиться в Лефортовские казармы, до которых нужно было идти через пол-Москвы. Извозчиков в Москве почти не осталось — большинство лошадей было реквизировано на нужды новой рабоче-крестьянской власти или съедено, а те, что остались, с трудом волочили ноги, отчего возчики заламывали совершенно неимоверные цены, ссылаясь на дороговизну овса и риск быть остановленными патрулем.

— Ну вы все, наконец?

Мишель вышел из квартиры, предложив даме руку. Что не было жестом вежливости.

То и дело оскальзываясь на обледенелых ступенях черного хода, поддерживая друг друга, они спустились вниз и вышли во двор, ежась от свежего морозного воздуха.

Был разгар дня, но на улицах было совершенно пустынно. Собственно, и улицы-то не было — одни наметенные под самые окна сугробы, меж которых вилась, протоптанная редкими прохожими узкая стежка. Давным-давно никто уже в Москве не убирал.

Они шли, плотно прижавшись друг другу, и снег скрипел у них под ногами. Многие разоренные квартиры зияли черными провалами выбитых окон, подле разграбленных и сожженных лавок валялись разбитые в щепу двери и какие-то ящики, кое-где встречались торчащие из сугробов ноги околевших и обглоданных бездомными собаками лошадей, но они ничего этого не замечали — они словно по пригородному парку, словно по аллеям, меж сосен гуляли.

Им было довольно друг друга.

На Каланчевке было оживленней — по укатанным, пересекающим площадь дорожкам проносились открытые грузовики с перемотанными цепями колесами, в которых на скамейках, прижатые друг к дружке, поставив стоймя меж колен винтовки, сидели солдаты. Тут и там, но более всего подле вокзалов, были разложены большие костры, рядом с которыми грудами навалены дрова — все больше выломанные из заборов доски, сорванные с петель двери и спиленные деревья. У костров, придвинувшись вплотную к огню, грея над ним озябшие руки и переминаясь с ноги на ногу, плотными группками стояли солдаты и матросы, рядом — составленные в козлы винтовки, а то и полуутонувшие в сугробах «максимы» с заиндевевшими рифлеными кожухами и щитками.

Многие солдаты подозрительно косились на странную, идущую под ручку пару, но к ним не подходили.

Слава богу, что Мишель был в штатском, потому что в одном месте они видели, как матросы волокли куда-то штабс-капитана при погонах, у которого было разбито в кровь лицо и совершенно бессильно, плетью, висела правая рука.

Там же, на Каланчевке, они заметили небольшую группу понуро стоящих офицеров, которых охранял немногочисленный конвой с примкнутыми к винтовкам штыками. Замерзшие офицеры стояли молча, пряча руки в карманах шинелей, а лица — в поднятых воротниках. Но вот кто-то отдал команду, и офицеры привычно, через левое плечо разом развернувшись, побрели к Николаевскому вокзалу, безучастно и обреченно поглядывая по сторонам, словно на заклание шли.

— Какой кошмар! — вздохнула Анна. — Они что-то сделали?