Жизнь в Лэнде, оставаясь внешне прежней, почти школьной, внутренне постепенно становилась взрослой.

Дженни почти решилась, наконец, отправиться к Петру на хутор. Свадьбу назначили на январь (после Рождества). Наше с Бет возможное отсутствие значения не имело: свадьба ведь «не повод для народных развлечений». В конце октября Петро снова приехал погостить, и для них с Джейн Снорри дал большой сольный концерт «без посторонних». Такие концерты проходили в совершенно невообразимой обстановке.

В школьном здании Лэнда был «серый» зал с замечательной акустикой, роялем, невысокой сценой, пюпитрами и стульями для музыкантов, но без единого кресла для слушателей и без единого окна. На пюпитрах горели лампочки, чтобы освещать ноты, на рояле так и вовсе зажигали свечи, но в зрительном зале во время концерта было темно (правда, не душно — и на том спасибо). Зрителям не возбранялось сидеть на полу вдоль стен или лежать на сером шершавом покрытии, которое умудрялось не гасить звук.

— Музыку и надо слушать в темноте, — объяснил мне Снорри вполне будничным тоном. — Тогда не видно слез, и вообще никто даже случайно не подсмотрит совсем незащищенное лицо. В городе на концертах всегда приходится следить за тем, чтобы лицо оставалось сдержанным, а это очень мешает восприятию музыки.

Для нас с Бет предлагали принести откуда-то цивилизованные кресла, но Бет сказала, что ей привычней слушать Снорри, сидя на полу, а я тем более не претендовал ни на какие излишества. Аккомпанировала тихая миниатюрная девочка по имени Камилла — Кэм, чем-то напоминавшая японку. Она вышла к роялю необыкновенно торжественная и строгая, с очень прямой спиной, в длинном концертном темно-красном платье. Снорри выглядел попроще. Он, как и Андре, предпочитал быть в темном. Белую манишку ему приладили чуть ли не силой — как малышу слюнявчик. К музыке все это не имело отношения. Музыка разом отменила внешний антураж. Я оценил идею темноты: мне любопытно было видеть, умеет ли Петро воспринимать скрипичные концерты, не скучно ли ему, но не увидел ничего. Потом я поделился с Бет своей тревогой, и Бет меня утешила:

— Когда Петро приехал в первый раз и услышал скрипочку Снорри, он вытирал слезы, не дожидаясь темноты. Ребята потому и приняли его как своего. И концерт для него устроили. Да ты за Джейн не беспокойся! Она не промахнется.

Порезы Андре имели еще одно косвенное следствие. Санька, продолжая преподавать математику, стала учиться медицине. Ее, видно, задело, что она не справилась с этой травмой. Вообще-то их всех учили первой помощи, но у Саньки, естественно, не было навыков хирурга. Она начала учиться, а потом работать то ли просто санитаркой, то ли медсестрой в приемном отделении одной из трех городских больниц. От нее никто не требовал пространных объяснений по этому поводу, но, в общем, как мы поняли, она хотела иногда кому-нибудь немедленно помочь. Квалифицированной медсестрой она стала довольно быстро (у них была очень серьезная школьная биология), а на врача если и училась, то как-то набегами. Видимо, не могла решить, действительно ли ей это нужно.

Я с долей родственной досады думал: вот бы Кэт нашла себе занятие вроде дежурства в травматологии. И благородно, и выматывает так, что, может быть, на дурь сил не останется, и очень воспитательно. Видишь, как хрупок человек и как легко разрушить его жизнь. Но Кэт совсем не интересовалась медициной. Она придумала и сшила себе еще два-три наряда (боюсь, в надежде перещеголять загубленное журавлиное платье), поднялась-таки на Круг, но очень ненадолго, вернулась и пребывала в каком-то неустойчивом раздумье, будто не знала, на что решиться.

— Мы ей теперь все время возим письма, — сказал мне Тонио.

Я сразу вспомнил все, что читал про эпистолярные диверсии против чувствительных девиц: то ли Стендаля, то ли Чернышевского — в общем, что-то очень тревожное, хотя явно выдуманное. Хотя кто мог знать, не окажется ли Кэт неравнодушной к этой литературщине?

Кроме того, я вспомнил обвинения Кэт, будто бы Тонио в нее влюблен. Взглянул на своего мрачного друга и испугался, что это может оказаться правдой. Вот ведь дуреха, подумал я не зло, а безнадежно, граф де Шамбор ей, видите ли, нужен. Или кто они там, Шамборы? Герцоги? В общем, только что не короли. Да и есть ли они вообще на свете? Впрочем, Тонио тут же вроде бы забыл про Кэт, развеселился, рассказал мне пару забавных случаев из своей последней поездки в большой мир, и я немного успокоился. Кэт не подарок, а Тонио не дурак, так, в конце концов, решил я, а жаль. Сколько проблем бы разом разрешилось… И выбросил это из головы.

Внешне жизнь наша протекала так же мирно, как до праздника. Даже еще уютней (под стук осеннего дождя) стали всякие посиделки, в том числе и за Кроносовыми трудами. Я добрался до пятого тома, Санька с Андре — до четвертого, а Бет сидела с нами просто так, за компанию с каким-нибудь своим нетрудным чтением, особенно пока Кэт поднималась на Круг. Андре однажды оторвался от ученой рукописи, долго смотрел на свою же пастель с цветочным рынком, потом сказал:

— Стена заполнена неправильно. Может быть, надо перевесить картинку, а может, лучше сделать ей пару. Если это не нахальство — навязывать сюда свою мазню в таких количествах…

— Да ладно тебе! В смысле — давай картину, какую не жалко.

— Мне никакую не жалко, но надо посмотреть, что подойдет. Ты что делаешь завтра утром? Там у меня лучше смотреть при дневном свете, хотя, в общем-то, все равно.

На другой день, не утром, но еще при дневном свете, я пришел в дом, где жили-поживали с давних пор Андре, Тим и Дени. У них была большая общая комната, у каждого по отдельной берлоге (тоже не тесной) и еще по некоему помещению, которое я по дачной памяти назвал для себя террасой. Только те дачные террасы отличались обычно сыростью, щелями в полу и зимой делались необитаемыми, а эти светлые пристроечки оказались достаточно уютны и теплы. Зачем нужна была терраска Тиму, я не знаю. Дени в своих владениях завел татами и упражнялся в боевых искусствах. У Андре там расположилась пахучая живописная мастерская (для скульптурных трудов предназначалось другое помещение — половина рабочего сарайчика, и попасть туда было не так-то просто). Здесь же лицом к стене стояло множество работ, главным образом, этюдов. Мы стали поворачивать холсты и оргалиты (на оргалите, говорил Андре, работать удивительно «с руки»), и я выслушал серию рассказов о состоянии воздуха, света, цвета, неба, зелени, снега (бывает же такая редкость), утра, сумерек, времен года и всего, чем они наполнены. Ни одна из более или менее законченных картин почему-то не годилась в пару к цветочной ярмарке. Наконец он вытащил этюд — один из садиков Лэнда весной — и сказал, уже примериваясь к работе:

— Там было очень интересно: под распустившимися яблонями прямо в траве цвели нарциссы. У вас такие вещи делал Борисов-Мусатов. А почему я ее недоделал, теперь трудно сказать. Только закончить я ее смогу не раньше будущей весны. У меня нет к ней никаких набросков, с которых можно попробовать доделать сейчас.

— Я подожду. Куда спешить? И до весны уже всего ничего, — ответил я, успокаивая главным образом себя.

Потом мы зашли в его жилую комнату, так хитроумно перегороженную, что она напоминала небольшой лабиринт, уютный, разноцветный, и каждый угол в своем стиле. Ко всему, как видно, были приложены хорошо выученные, неленивые и талантливые руки. Один из углов (кстати сказать, «восточный», китайско-японский) хозяин удостоил особого комментария:

— Вон там Санька отсиживается от своих медицинских подвигов. Ширму еще задвинет и сидит, в себя приходит.

— Почему?

— А ее в тоску вгоняют все эти стеклянные шкафы, бинты, пинцеты, интерьеры. И кто их делает, хотел бы я знать? От них здоровый заболеет.

Мысль о больничных интерьерах показалась мне глубоко правильной, но я спросил о Саньке, не о них:

— Зачем же она туда ходит, если ей все это так тяжело?

— Не знаю. Иногда мне кажется, из суеверия — чтобы «пронесло». Но она говорит: нечестно отгораживаться от страдания и от тех, кому плохо. Мы очень счастливо живем, значит, должны взять на себя какую-то часть боли. В общем, конечно, это правильно. Мне, кстати, уже скоро надо будет вести ее туда.