— И ты считаешь, что эта… работа заменит им любовь?

— Нет, почему заменит? Я думаю, они со временем научатся любить друг друга. Я даже думаю, что они друг другу очень нравятся, но из гордости… выпендриваются. И потом, Кэт, конечно, задела ему самую больную точку.

— У Тонио? Больную точку?

— Да. У тебя, в самом деле, воспитание… королевское. Тут ничего не скажешь. Тебя сразу можно представлять ко двору, и ты никакими глупыми самодовольными ухмылками ничего не испортишь. А Тонио избалован своей… деревенской свободой. Да и матушкой тоже. Тебя-то отец драил, это сразу видно. Тонио о себе все знает и, наверно, как-то справится с собой. Он человек серьезный. Даже очень.

— И как ты собираешься их мирить?

— Да очень просто. Вот будет большой праздник — Рождество. Потом будет большой рождественский бал. Я скажу Тонио, чтобы он помирился с Кэт — хотя бы для порядка в королевстве. Ради приличия, по всем законам этикета. Пусть попросит прощения и смиренно пригласит ее потанцевать — в знак примирения. Я думаю, этого им хватит.

И Кэт отправилась на Круг, даже не думая еще о том, что впереди у нее не только объяснения с Тонио, но и такая сложная проблема, как свекровь.

Карин мы взяли к себе. Я боялся, что ее невозможно будет оторвать от Андре ни на минуту, ни на шаг, но все пошло по-другому. Выплакав первые слезы, Карин подняла голову, увидела Бет и послушно пошла за ней. И потом могла подолгу смотреть на Бет завороженным взглядом, и в это время у нее как будто ничего в душе не болело. Она не то чтобы забывала о случившемся, а словно уходила от кошмара через границу в другой мир. Бет ее от себя сначала почти не отпускала. Даже когда делала что-то, все время оглядывалась на Карин. К тому же у детей почти в любой беде есть такая отдушина, как внешние впечатления, а у Карин их оказалось множество. Поздние розы в дворцовом саду. В них можно было заблудиться, как в лесу, или играть с кем-нибудь в прятки (Карин это не возбранялось). Рыжий, который соглашался хоть по сто раз подряд бегать за брошенной палкой, размахивая роскошным хвостом и радостно лая. Бабушка Милица с какими-нибудь сладостями в кармане. Горы фруктов на столе — ешь не хочу. Николка — младший братик, в которого Карин пыталась играть, как в живую куклу (игрушечные куклы у нее тоже были, но живая, конечно, интереснее). Николка, правда, оказался строптивой куклой, и наши детские комнаты стали более шумными, чем раньше, и все этому радовались. «Ребенку лучше расти в компании», — сказал кто-то из наших старших детей со знанием дела.

От другого брата — старшего и любимого без меры — Карин тоже не отставала, и это было хорошо для обоих. Андре во дворце жить не стал (я еще расскажу об этом чуть попозже), но Карин почти каждый вечер тащила его в гости, заставляла читать книги (сказок он больше не рассказывал) и рисовать. По ее просьбе он нарисовал новую Бет и спящую головку Саньки, которые должны были висеть на прежнем месте — над кроватью. (Их, правда, пришлось поднять повыше — от любопытных лап Николки). Андре выполнил заказ и добавил к этим рисункам портрет Ивора. Большой, но не цветной, сделанный углем. Портрет доминировал над старыми сюжетами и отличался жестковатой силой. Каждый раз, входя в детскую, я не мог отвести глаз от этого лица и чувствовал странную пустоту. Как будто между Ивором и мной остался какой-то незаконченный (или только обещанный) разговор.

С Карин Андре тоже занимался рисованием. Я хорошо запомнил один такой урок. Все началось с того, что Арве и его юные биологи решили подарить Карин павлина. Это было не так уж сложно. Они отправились в Павлиний скверик — то есть на Птичий рынок, какой, наверно, есть в любом приличном городе, — выбрали парочку-другую павлинов (чтобы они не грустили) и принесли во дворец. А что, в конце концов? Парой павлинов больше, парой меньше… И что за дворец без павлинов, в самом деле? Павлиний хвост, конечно, произвел на Карин огромное впечатление, причем именно художественное. И я случайно присутствовал при попытке нарисовать портрет одной из птиц гуашью. На мой взгляд, образ павлина в итоге был запечатлен не столько на бумаге, сколько на одежде Карин, а также на лице, руках и окружающих предметах. Андре смотрел на это философски и, пожалуй, с одобрением.

— Все правильно, — сказал он мне. — Пока не искупаешься в краске, художником не станешь.

Он тратил на Карин много времени и уверял, что в этом вполне серьезный профессиональный смысл.

Другими науками с нею потихоньку стали заниматься Сьюзен и Ганка. Мы сделали хороший постоянный коридор между дворцом и школой, и Карин стала бегать туда каждый день. Сначала в сад к Милошу и в зверинец Арве. Детей она еще долго побаивалась, но потихоньку привыкла и к ним, перестала дичиться, и ее посадили в класс. Ганка и Сьюзен были, в общем, довольны ее знаниями, то есть работой, проделанной Андре. Но говорили, что кое-какие вещи она видит чересчур своеобразно.

— Это вы об орфографии? — спросил он. — Обижаете. Я каждый раз сверялся со словарем.

— Нет, о геометрии, — ответила Ганка. — У нёе все фигуры всегда во что-то превращаются.

Но с языком у Карин не оказалось проблем, и остальное потихоньку утряслось.

Хуже всего обстояли дела с Андре. И труднее всего, потому что он мягко, но упрямо делал только то, что считал нужным.

Андре стал задыхаться почти сразу. От респиратора с газом он отказался наотрез, но курить не бросил, а наоборот. «Боролся с астмой с помощью никотина», как выразился возмущенный Петер — его главный лечащий врач. Жить во дворце под присмотром Бет он, как уже говорилось, тоже отказался. На следующий день после своего освобождения он отправился в Лэнд. Почти как Санька, обошел все — где постоял, где посидел, — наконец забрался на восьмой пост и угнездился там. Всякий пост — место, где можно жить, восьмой в том числе. Там и тепло, и удобно, и еду легко раздобыть, и даже душ имеется. Когда-то на восьмом посту собиралось все население Лэнда, так что места там хватало. Андре набил себе сеном матрас (Петер и это не одобрил, но пациент его не слушал), притащил пару спальных мешков — не тех ли самых, что лежали в «схроне» на заброшенной квартире? — и сидел там почти безвылазно. Он объяснял это так:

— Раз я один тут живу, значит, я всегда дежурю. Стучитесь, я открою.

Я подозревал, что он выбрал этот пост, кроме всего, потому, что он был блиндажом, то есть своего рода подземельем, без окон, с одной дверью наружу.

К Андре стучались часто. До тех пор как его удалось вытащить, мы с Бет завели некий порядок, чтобы раз в неделю, в воскресенье вечером, все дети собирались у нас.

Конечно, все не приходили: и Джейн жила далеко, и Дени с Мартином шлялись по границам, и Тим иногда уходил в море, и еще что-то случалось. Но они собирались, причем даже чаще, чем раз в неделю. Наш дворец стал второй явочной квартирой: туда все время кто-то являлся. А теперь являться стали на восьмой пост.

Снорри завел привычку иной раз целыми днями пилить у Андре над головой свои штудии. Андре не возражал. Они почти не говорили, но Снорри, кажется, был наиболее полезным из гостей. По крайней мере, они с Андре никогда ни о чем не спорили.

Петер, наоборот, ворчал и пререкался со своим подопечным. (Бет, между прочим, Петеру настолько доверяла, что не стала искать другого врача.) Петер убеждал Андре, что сено может усугубить болезнь дыхательных путей и что тот, кто не расстается с сигаретой, рискует однажды учинить пожар. Особенно если он спит на сене. Впрочем, Петеру хватило такта, раз затронув тему пожара, больше ее не развивать. А Тонио невозмутимо привозил блоки сигарет — по-моему, все время разных. И зажигалки он чуть ли не коллекционировал.

За лечением присматривали и Арве с Машей, но и они признавали ведущую роль Петера. Тот, правда, «дышащего корня» не нашел, но заставлял Андре пить всякие отвары и настойки. Что касается лекарств, тут Андре был безропотным больным. Покорно пил любую гадость, если лекарь считал это необходимым. Но сам о своей болезни, кажется, думал мало. Была у него другая забота. Он днями напролет на память восстанавливал свою сгоревшую портретную галерею — единственное, что осталось от погибших в подземелье людей. В этот процесс никто не смел вмешиваться. На обороте каждого рисунка он записывал все, что мог вспомнить об этом человеке. Было понятно, что, пока он не закончит, ни о какой другой жизни не может быть и речи. Он будет рисовать этих людей, сколько бы времени ему ни потребовалось. Мы боялись, что работа затянется очень надолго, но когда она вдруг кончилась, легче от этого не стало.