— Двойное дно. Старый фокус. Им даже Кио уже не пользуется, — замечает начальник таможни. — Вспарывайте без сомнения.

Дамочка сразу побледнела.

И вот второе дно открыто. Все присутствующие при этом поражены увиденным зрелищем. Такого давненько не приходилось видеть. На дне чемодана заблестели 49 аккуратно уложенных золотых швейцарских часов и золотых браслетов. По государственным ценам — это составляло кругленькую сумму, побольше самого крупного выигрыша «золотого займа».

Вздрогнула от изумления старушка. Она смотрела то на таможенников, то на пограничников. С жадностью глядя на блестящее золото, рыдала иностранка. По ее полным щекам текли слезы, размывая, видимо, невысокого качества краску. Ей, конечно, горестно. Но, как говорят у нас в народе: «Москва слезам не верит». Уловка не удалась. Не вышло! И не выйдет потому, что у ворот нашего государства стоят зоркие часовые такие, как Николай Скворцов.

…Заканчивался день. Николай Васильевич Скворцов возвращался домой усталый, но очень довольный тем, что потрудился сегодня неплохо.

Граница не знает покоя - i_012.png
Граница не знает покоя - i_013.png

И. Вергасов

Живи, Севастополь!

ОЧЕРК

С тех пор прошло пятнадцать лет. Стерлись из памяти многие имена, перепутались даты. Однако есть события, которые не забываются. Правда, в буднях память о них как бы скрыта завесой повседневных забот, но достаточно одного слова, одной встречи, чтобы все снова стало живым, осязательным, волнующим.

…Однажды ко мне пришла женщина. Она торопливо открыла двери и крепко сжала мою ладонь. — Я — Екатерина Павловна Терлецкая.

— Вы жена Александра Степановича? — спросил я.

— Да. Я читала вашу книгу. Вы пишете и о моем муже.

— Да, да… — И я начал извиняться за то, что так скромно, незначительно показал в книге пограничника лейтенанта Тердецкого, героя-партизана, чей подвиг потряс нас до глубины души. Но тогда ни мне, ни моим товарищам не было известно, при каких обстоятельствах он попал в руки гестапо, как прошли последние часы его жизни. Что он держался мужественно, унес с собой и севастопольскую и партизанскую тайну — это нам было известно.

Екатерина Павловка спросила:

— Вы были на его могиле?

— Нет, не был…

Она задумалась на мгновение, встала и, поборов слезы, глухим голосом сказала:

— Я с сыном каждый год бываю…

Что-то общее было между Терлецким и ею. Может, глаза — внимательные, умные, а может, складка на кончиках губ, которые так же резко очерчивались и у него: было что-то единое, как это бывает иногда между людьми, живущими одним дыханием.

Она стала рассказывать о сыне, о себе, о многом таком, что выпало на ее долю.

Это женщина, верная одной любви. Она посвятила свою молодую жизнь — а ей и сейчас не было сорока лет — сыну, воспитала его, поставила на ноги. Екатерина Павловна ежегодно приезжает в Крым, в село Родниковое, где проводит свой отпуск: там могила ее мужа. Она и ее сын дышат тем воздухом, которым дышал он в свой последний час.

Екатерина Павловна вот уже тринадцатый год по крупицам собирает сведения о партизанской жизни мужа. Она встречалась с людьми, видевшими Терлецкого и в первый день войны и в последний — перед смертью. Она знала то, чего не знал ни я, ни мои товарищи по оружию.

Впервые я увидел Терлецкого за несколько дней до начала войны. Работал я тогда старшим механиком совхоза «Гурзуф» и в преддверии винодельческого сезона мотался из одного конца Крыма в другой: то искал запасные части к прессам, то электромоторы, то еще чего-нибудь.

В знойный июньский полдень я с шофером попал в санаторий «Форос».

Уставшие, разморенные жарой, мы поспешили к спасительному морю. В спешке, не заметив на берегу предупреждающую надпись «Запретная зона», бросились в воду. Сейчас же появились пограничники, приказали выплыть на берег. Мы почему-то заупорствовали. Кончилось тем, что нас вынудили одеться и повели на заставу.

Дежурный приказал стоять на месте, а сам скрылся за дверью. Через минуту вышел лейтенант — высокий, худой, с жестким ртом. Он оглядел нас каждого в отдельности с ног до головы.

— Документы!

Их у нас не было, если не считать за документ шоферскую путевку.

Молчание затянулось.

«Этот нескоро отпустит», — с раздражением подумал я и решил извиниться.

Он выслушал меня, как показалось, с обидным подозрением. Я стал горячиться.

— Кого вы знаете в совхозе? — спросил он.

Я ответил, что знаю всех, даже тех, кто работает в других совхозах Южного побережья.

Он подумал, повернулся к дежурному и приказал:

— Сержант! Запишите фамилии и адреса этих граждан и отпустите.

Мы шли к своей машине, молчали. Скверно было на душе.

— Одним словом, службист, — сказал шофер. — Попадись такому в руки — труба.

Я промолчал.

Кто бы мог тогда подумать, что наши дороги с этим строгим пограничником сойдутся в совершенно других и неожиданных обстоятельствах.

Фашисты ворвались в Крым. Застонали горы, зашумели леса, от артиллерийских залпов рушились тысячелетние глыбы, лавиной срываясь в море. Над Севастополем на многие месяцы заполыхало небо.

…Холодный ноябрьский день, дождь, хлещет вперемежку со снегом, жидкая грязь на дорогах, глинистые потоки на тропах. Мы бежим, падаем, катимся кубарем, а за нашими спинами рвутся разрывные пули, лают собаки, кричат каратели.

С ходу бултыхаемся в воду, как в пучину. Горная, взбесившаяся от осенних ливней река, подхватывает нас и несет в сжатое скалами ущелье, бьет о берега и на крутом колене швыряет поодиночке в иглистые ловушки для форели.

Гитлеровцы, собаки, автоматные очереди остались на том берегу, а мы по ноздреватому скользкому известняку карабкались на перевал, скрытые от врага темными кронами могучих буков.

К вечеру ударил мороз, обледенела, вздулась одежда. Разожгли костер, обложив его булыжником. Греемся, пьем из одного котелка кипяток с настоем из кизиловых кореньев, делимся впечатлениями. Там, за речкой, на дороге, мы взорвали немецкий танк, пушку, уничтожили офицера и целый орудийный расчет. Они шли на Севастополь. Из железного потока врага мы вырвали клочок и растерзали его.

Ярко горят звезды над угрюмыми горами, отчетливо слышится нарастающий гул с запада, порой стонет вся земля.

— Ничего у них не получится, — говорит Иван Максимович Бортников — пожилой партизанский командир с рыжими усами, подпаленными снизу табаком.

Немецкие дивизии ошалело рвутся к морской крепости. Они идут по шоссейным дорогам, тропам, через перевалы и ущелья, ищут любую лазейку. Вдоль берега горят городки и поселки, над санаториями пляшут огненные языки, от их отсветов пламенеет море.

— Ох, у Байдарских ворот придержать бы их, — вздыхает Бортников. — Там двумя пулеметами можно уложить батальон.

— Это над Форосом, у тоннеля? — спрашиваю я.

— Там.

— Надо поручить Балаклавскому отряду, — уточняет командир.

Я пишу приказ, а через час наши связные идут по снежной пустынной яйле ближе к Севастополю.

Наш замысел опережают другие партизаны, но мы об этом узнаем значительно позже.

Лейтенанта Терлецкого вызвал командир пограничной части. Он стоит перед подполковником Рубцовым с усталыми глазами и вспухшим лицом.

— Где ваша семья, товарищ лейтенант?

— Эвакуировалась.

— Хорошо! — Подполковник кладет на плечи Терлецкого руку. — Отбери двадцать пограничников из своей роты и явись с ними ко мне через десять минут…

Никто не знал, зачем их выстроили так внезапно, но все чувствовали, что дело предстоит серьезное. Подполковник посмотрел каждому в глаза и еще больше посуровел.

— Боевую задачу знать должен каждый, — сказал он. — Через полчаса мы уйдем за Байдары, уйдем все, а вы останетесь и будете держать врага у тоннеля, держать целые сутки. Кому страшно — признавайся, осуждать не буду… — Подполковник вытер глаза платком, ждал. Строй молчал. Тогда он подошел к Терлецкому вплотную, лицом к лицу.