Все, что я говорил, веселило моего друга. В конце концов его смех стал настолько частым и настолько громким, что я пришел к выводу: Коля слишком долго находился на солнце. Вскоре я осознал, что мой бедный друг потерял хватку — он, вероятно, был безумен уже в течение некоторого времени. Как ни странно, я связал свою судьбу с одержимым безумцем!
На пятый день даже небольшие далекие утесы исчезли или оказались ничем не примечательными. Мы бродили по бескрайней пустоши и могли ориентироваться только по солнцу. Коля визжал и ревел, неловко сидя на верблюде, иногда прерываясь, чтобы исполнить несколько тактов из «Лоэнгрина» или «Тангейзера»[576], пока моя милая Дядя Том ворчала и огрызалась, демонстрируя исключительно дурной нрав, как будто ощущала, что мы никогда больше не увидим воды, — а я вновь примирялся с мыслями о смерти.
Пыль сменилась песком, который постоянно бился в наши израненные лица. Каждый раз, когда я осмеливался высказать свои сомнения вслух, Коля разражался смехом, сообщая, что мы еще на территории сенуситов; туареги не посмеют напасть на нас здесь. Я обрадовался бы кому угодно, даже туарегу, лишь бы он смог вывести нас обратно на знакомую дорогу. Коля сказал, что мы теперь бедуины и поэтому должны думать как бедуины, предавая свои души в руки Аллаха. Он напомнил мне, что именно так поступил Вагнер, — и проорал какую-то арию из «Кольца…». Я прошептал, что готов довериться Аллаху, а не несчастному поющему идиоту. Мне следовало остаться в Куфре и подождать, пока не появится караван, движущийся к Гату… Но, конечно же, я понимал: без защиты Коли я стал бы рабом сенуситов. (Сенуситы были известны справедливостью и вместе с тем строгостью и придерживались системы наказаний, заимствованной из Корана. Поэтому их рабы славились честностью и округлостью форм.) Я по-прежнему был благодарен Коле за спасение из Би’р Тефави, но его удивительная самонадеянность, без сомнения, возникшая по причине аристократического воспитания, вызывала все возрастающее беспокойство. Я даже не пытался обсуждать с ним эти проблемы. Он прокричал какую-то фразу из «Летучего голландца»[577]. Поскольку Коля продолжал понукать свое животное, я позволил собственной верблюдице последовать за ним, хотя начал сожалеть об этом, когда друг стал повторять длинные однообразные стихи на старославянском, отрывки народных песен и греческих богослужений, поддерживая силы запасами наркотиков, которые он прежде мне не показывал. Без сомнения, он собирался продать их в Зазаре или каком-то другом мифическом оазисе. В первую ночь два навьюченных верблюда столкнулись, и мы лишились одного бурдюка с водой. У нас осталось еще несколько и пара оловянных фэнтасов[578], привязанных к горбам животных под снаряжением и товарами. Мы могли продержаться по крайней мере неделю. Но происходящее угнетало меня. Ни один человек на земле не может прожить без воды больше четырех дней, тогда как верблюду, выносливому, но совсем не трудолюбивому, никак нельзя доверять, если речь идет о выживании! Некоторые, пусть и болезненные с виду, могли тащиться в течение многих недель, даже лет, без малейшего намека на усталость; другие, молодые, здоровые и крепкие, могли повалиться и умереть без всяких явных причин — их сердца просто останавливались. Я уверен в том, что верблюда, благородного и независимого, всегда унижала отведенная ему роль — роль носильщика человека и его вещей. Едва ли не единственный значимый выбор, остававшийся ему самому, — выбор времени смерти.
Много дней мы провели в безжалостной синеве, под солнцем, которое требовало все большего почтения к себе, под звездами, которые появлялись в необычайной, утешительной темноте ночи и были разными и неповторимыми, и свет их менялся с каждым часом; мы преодолевали дюны, скалистые выступы и выжженные вади, мы тащились на запад по самым открытым участкам Сахары, куда не добирались другие путешественники, и уходили все дальше от нанесенных на карты районов — казалось, мы по нелепой случайности перенеслись на какую-то иную планету!
Как ни странно, я наконец перестал бояться. Пески, наши животные, небо — все сделалось изумительным и прекрасным в моих глазах, когда я обрел самообладание, отличающее всех истинных джентльменов пустыни. Карл Май писал об этом. Я остался наедине со Смертью и с Богом. Моя судьба уже предначертана Аллахом. Я доверял мгновению. Я наслаждался мгновением. Я мог свободно блуждать по земле теней. Я примирился с судьбой. Я обрел бессмертие особого рода. И Анубис был моим другом.
Глава двадцать вторая
В пустыне Бог пришел ко мне снова, и я больше не страшился Его. Мы страдали вместе, сказал Он. Теперь Он принес мне успокоение. Я не осознавал, как хорошо усвоил привычку к молитве, к погружению в замысел Творца, к преклонению перед Его планами, в которых отведено место и мне. Я был убежден, что заблудился, что нам суждено умереть среди этих бесконечных дюн, но мы тащились вперед, то и дело теряя опору на мягком песке. Бог расправил мне плечи и очистил глаза. Он вернул мне достоинство, похищенное тем отвратительным созданием, воплощением неправды.
Из заднего окна моей квартиры виден большой подстриженный вяз, который городская изоляция защитила от голландской болезни, уничтожившей его собратьев. Он стоит как торжествующий гигант, опустив голову, кора его странных мускулистых рук мерцает в туманном свете, узловатые деревянные кулаки поднялись, словно он одержал победу, а другая толстая ветка торчит снизу, будто застывший член. Этот очаровательный монстр рос на том же месте и сто лет назад, до того как спекулянты додумались выселить цыган и свиноводов, избавиться от кожевенных заводов и беговых дорожек и расчистить путь для представительного Лондона среднего класса, который отыскал здесь новые удобства и чувства, сохранив пару деревьев в память о старых добрых временах.
Теперь стойкий вяз стал для меня самым очевидным символом Бога и доказательством моей веры в наше вечное искупление. В пустыне перед смертью легко понять, как можно поклоняться Солнцу, видя в нем воплощение Бога, приближаясь тем самым к постижению идеи Бога-единства. Теперь не так уж трудно сочувствовать древним славянам, франкам и готам, которые поклонялись Богу в форме дерева. Что может быть лучше? Поклоняться Богу в форме банка? Или даже поклоняться Ему в форме храма? Я полагаю, что становлюсь кем-то вроде адвоката дьявола. Но я никогда не скрывал симпатии к пантеизму.
В городе порой есть только церковь или общественное здание, в котором можно найти спокойное место для молитвы, но бедуины могут создать уютное укрытие практически из ничего. Я много лет предупреждал весь христианский мир о том, что ислам несет варварскую кровь Карфагена в самые вены Европы и Америки. И все-таки я не враг рожденных в пустынях арабов. В своей пустыне бедуин — принц, образец благородного достоинства и мужественного смирения. Однако в смертоносном мире построенных на нефти эмиратов традиции абсолютной самоуверенности, с помощью которых он выжил (слепо полагаясь лишь на удачу), сделают его общим врагом. Благородный бедуин становится параноиком-аристократом. Великие традиции сенуситов, которые принесли в Ливийскую пустыню закон, приносят в Каир только кровопролитие и хаос. Евреи и арабы всегда недовольны властью. Вот что делает их такими опасными врагами. Сегодня модно насмехаться над философией апартеида, как будто она просто сводится к рассуждениям о черных и белых. В течение многих лет арабы успешно воплощали эту философию на практике. И не возникало никаких проблем, пока они сами не начали нарушать собственные правила. Молодые люди сегодня используют подобные слова, точно притупившееся оружие. Они понятия не имеют об убеждениях, стоящих за словами.
Пока я не приехал сюда, я не знал, что британский «городской крестьянин» так же полон суеверий, лжи, предубеждений, упрямства, фанатизма, самоуверенности, низости и хитрости, как и любой обитатель подворотен Порт-Саида; но он может быть таким же добросердечным, общительным, суровым на словах и любезным в делах, как его арабский собрат.