Мистер Микс удалился, сказав, что присоединится ко мне позже. Я снова оценил удовольствие, которое испытывал от нашего товарищества, удовольствие трудно объяснимое, поскольку мы очень сильно отличались по характеру и складу ума. И все-таки его общество давало мне ощущение безопасности и теплоты, и я испытывал муки утраты всякий раз, когда он становился равнодушным ко мне.

Свернув за угол гостевого крыла, я натолкнулся на мисс фон Бек, которая бросила на меня заинтересованный, внимательный взгляд. Она казалась слегка растрепанной, но, похоже, никуда не спешила. Она стояла у пальмы, склонявшейся над синим бассейном, над которым протянулся декоративный позолоченный мостик. Она спросила, как идет работа над моими аэропланами, и я ответил, что у нас есть первая модель, готовая взлететь. Я поинтересовался, придет ли она посмотреть. Вежливый вопрос звучал вполне невинно, и все же она ответила с решительной готовностью.

— Туда? — уточнила она. — В ангары? Хорошая мысль.

И она послала мне воздушный поцелуй, исчезая, как сильфида, облаченная в темно-зеленое с золотом одеяние.

Невероятное потрясение сменилось дурным предчувствием, вызывавшим дрожь! Я понял, что неосторожно установил связь, которая могла привести к ужасным последствиям для нас обоих, если все выплывет наружу. Ikh veys nit…[682]

Я обратился в свой калифорнийский банк, попросив, чтобы они выслали мне чековую книжку и сообщили, каким образом смогут открыть доступ к счетам. Но почта и в Марракеше, и в Калифорнии отличалась медлительностью, и письмо могло идти несколько месяцев. Даже когда Фроменталь отправил телеграмму (используя, вопреки конкретным военным инструкциям, официальные каналы), в ответ последовало только настойчивое требование «рукописного заявления». Тем временем я целиком зависел от своего местного кредита, который для знаменитого Макса Питерса был достаточно велик, и от (весьма капризной) благосклонности паши. Я не понимал тогда, что за месяцы безделья стал рабом восточной неги и потворствовал собственным слабостям, поддаваясь, как обычный школьник, мимолетным искушениям и подчиняясь не похоти, а гордости, высокомерной лени, безоглядной скуке. Как можно усвоить простые и понятные уроки, подобные тем, которые преподал нам Гриффит в своих шедеврах, «Нетерпимости» и «Рождении нации», — и все-таки не изменить способ существования? Я, поклонявшийся этим трудам и человеку, философии которого я следовал большую часть жизни, вел себя словно какой-то расточительный викторианец. И все-таки я не мог уехать без своих конфискованных фильмов. Эль-Глауи забыл о них. Проектор из Касабланки до сих пор не доставили. Я был, как говорится, «спутан накрепко». Но я совершал ошибки; меня не раз предавали. И я первым признаю, что нет обмана хуже самообмана.

Именно это говорит нам шакал. Anubis, mein Freund[683].

Глава двадцать шестая

Я по природе вовсе не обманщик. Обман — то искусство, в котором преуспевают женщины; по сравнению с ними мы, мужчины, — простые ученики.

Их колдовство приводит нас к падению и заставляет совершать постыдные и самоубийственные поступки; об их хитрости нас предупреждали святой Павел, Пушкин и Мэлори[684]. Кундри всегда готова отвлечь нашего невинного сэра Персиваля от его благородной цели, увести его от Христа. И все же, и все же я не обвиняю их. Я не ненавижу их. Я люблю их. Я всегда любил женщин. Они так прекрасны. Des petites dents sucent la moèlle de mes os. Esmé! Comme le désespoir a du t’endurcir tandis que la fange grisâtre du bolchevisme engloutissait ta vie, ton idéalisme. Mere! Les Teutons t’ont-ils tué là où je fis voler ma première machine? Je n’ai pas voulu te perdre. Ton regard ne reflétait jamais d’amour. Mais tu étais heureuse…[685] Роза фон Бек была, полагаю, восхитительной Кундри для моего Парсифаля, хотя тогда я почти верил, что отыскал Брунгильду для своего Зигфрида, тем более что за время, прошедшее с начала нашего романа на воздушном шаре (если позабыть о шлюхах и кнутах), моя кровь снова стала горячей. Низменные чувства опять вернулись и смущали меня, угрожая отвлечь от моей судьбы. И однако же, когда наша тайна стала основным источником беспокойства в моей жизни, мне порой казалось, что Роза понимала мое призвание и помогала в работе, а такой Erdgeist в женском обличье — все, о чем мог мечтать мужчина. Миссис Корнелиус ошибается, она слишком высокомерна, а взгляды ее отличаются некоторой узостью — она несколько раз упоминала о «говорястшем зеркале». А я по-прежнему настаиваю, что, вопреки всему случившемуся, мисс фон Бек была вполне самостоятельной личностью. Конечно, на меня действовало ее очарование, но это вряд ли снижает ценность моего опыта. Миссис Корнелиус упорствует, что в подобных обстоятельствах разговаривать со мной не было никакого смысла. «Француз, влюбленная женщина и кошка, которая лезет на дерево, — ежели хошь им помотшь, Иван, нитшего, окромя горя, не будет. И с тобой это самое». Но я никогда не утрачивал благоразумия. Я напоминаю миссис Корнелиус, что именно она зачастую ревновала, узнавая о моей дружбе с другими женщинами. Она не может ответить. Она просто несвязно бормочет. Всегда, когда она возвращается к языку своей юности, к жаргону Уайтчепела, ее форма оставляет желать много лучшего. Как правило, я стараюсь избегать подобных тем. Я просто огорчаюсь, когда вижу ее в таком ужасном состоянии.

Мой корабль зовется «Эль-Риша»[686], и он легок и изыскан, как подснежник. Мой корабль зовется «Jutro», и он унесет меня в будущее. Мой корабль зовется «Die Schwester», он — это я. Мой корабль зовется «Das Kind», и он — все, о чем я мечтал. Meyn schif genannt Die Heim. Meyn shif зовется Die Triumph. Jemand ist ertruken. Widerhallen… Yehudi? Man sacht das nicht. Мой корабль зовется «Ястреб». Я не назвал бы его Yehudi. Ikh veys nit. Ikh bin dorshtik. Ikh bin hungerik. Ikh bin ayn Amerikaner. Vos iz dos? Ya salaam! Ana fi’ardak! Biddi akul… Allah akhbar… Allah akhbar…[687]

Я уже говорил, что мы поклоняемся единому Богу и Он — сумма всего добра, которое есть в нас. Мы поклоняемся тому, что есть Добро. Но тогда почему мы сохраняем столько зла? Подобно многим интеллектуалам своего поколения, таким как Вагнер и сэр Томас Липтон[688], я усвоил учения других прославленных пророков. Я не закрывал разум. Я не говорю, что какой-то путь неправилен, но я по рождению и убеждениям — защитник великих греческих добродетелей, духа и сердца, объединенных в ритуалах и учении святой Русской православной церкви. Всякий выбор веры требует исполнения определенных обязанностей, отказа от некоторых любимых привычек и идеалов в согласии с мудростью многих поколений. Иногда простого чувства недостаточно. Иногда оно — самый главный враг правды. Но моя вера — не их вера. Моя вера — только моя. Я верую так, как считаю нужным. Я верую так, как требуют обычай и вежливость, подражая своим хозяевам. От человеческих жертвоприношений я, конечно, уклонился бы. Но нельзя насытить всех голодных.

Я сказал миссис Корнелиус, что теперь остается только молиться — Бродманн отыскал меня снова. То же самое случилось в Марракеше. Какой вред я ему причинил? Он выбрал большевизм. Я не заставлял его вступать в ЧК. Я не делал его евреем. За что он возненавидел меня? За то, что я был жертвой? За то, что я сохранил веру, от которой он сам отрекся? Возможно, он и впрямь подумал, что обнаружил во мне, как предположила однажды миссис Перссон, зло, в действительности таившееся в нем самом. Возможно, он страдал от пуританского рвения и избавлялся от искушений, преследуя некоего ненавистного невинного, вместо того чтобы принять истину, сокрытую в его собственной совести? В письме я напомнил ему, что Небеса примут только подлинно раскаявшихся. Миссис Корнелиус раздражается, когда я говорю о нем. «И какой же, к тшорту, вред он тебе за сорок лет принес, Иван?»