Глава двадцать пятая

Наркотики не обладают лечебными свойствами «белых» психоделических веществ. Я говорю не о ЛСД-трипах, которые устраивают жаждущие удовольствий хиппи, а о чистом кокаине, расширяющем разум и одновременно помогающем сосредоточиться. Сегодняшние мальчики и девочки ничего не знают о кокаине. Они никогда его не нюхали. Они испытали иллюзию удовольствия от чистящего средства, смешанного с детским слабительным, и они снисходительно относятся к человеку, который принимал «женское лекарство» с величайшими знаменитостями двадцатого века — и я имею в виду совсем не наших нынешних правителей и их родственников. Я высказываю свое мнение, когда оно у меня есть, но я давно прославился осторожностью. Я усвоил ценность молчания в Египте и Марокко. Для тамошних жителей «свобода слова» стала синонимом «богохульства».

Самодисциплина при мавританском дворе — это залог выживания. Я постиг старые, средневековые добродетели и начал осознавать смысл рыцарства. Я путешествовал во времени. Как мне известно, на подобных древних соглашениях были основаны кодексы «Черной руки»[647]. Так называемая мафия в своем мире воплощала древние формы Закона, противостоявшие новым, точно так же, как сегодня арабы противостоят учреждениям демократии.

В Телуэ[648], месте, где зародилось могущество его семьи, эль-Хадж Тами Бен Мохаммед Мезоури эль-Глауи, паша Марракеша, изложил мне свой план — еще до того, как мы вошли в столицу. Величественная средневековая громада была заполнена, почти как в странной фантазии Херста, смесью мавританских сокровищ и дорогой европейской мебели с будто бы выбранными наугад произведениями искусства. В замке обитала большая часть наложниц паши, по крайней мере половина из них, по слухам, были француженками. Прислуживали во дворце огромные нубийцы, и там никогда не смолкал шум.

По словам паши, его беспокоил неприятный маленький француз низкого происхождения, человек по имени Лапен[649] — коммунистический журналист, получивший какое-то юридическое образование. Он вступил в союз со старым врагом Глауи, неким опозоренным сеидом по имени эль-Хаким, который нанял приспособленца-француза, чтобы тот помог подать иск против паши. Сторонники эль-Хакима даже предоставили в распоряжение Лапена газету, где он печатал самую разную клевету о паше и его семье. Одно из обвинений (его эль-Глауи считал особенно унизительным) состояло в том, что он якобы не вкладывает свое богатство в развитие страны. Он ничего не тратил на культурные проекты или научные разработки. Если Глауи — действительно просвещенный властитель, вопрошал Лапен, почему же он не поощряет науку и общественное развитие в своей стране? В ответ на это паша указывал на мистера Микса, нанятого, чтобы запечатлеть детали просвещенного правления великого паши и быта его окружения «для ботомков». Он основал в Марракеше киноиндустрию, которая в конце концов сможет соперничать с Голливудом. Теперь настал черед аэронавтики. Это было поистине блестящее, современное начинание. С каждым днем город все сильнее напоминал второй Лос-Анджелес. Внезапно, по совету защиты, мистеру Миксу поручили подготовить планы солидных общественных построек английского типа. «Вроде туалетов на Лестер-сквер», — заявил паша. Другие гости также включились в работу. К графу Шмальцу обратились за советом касательно дисциплины и организации современной постоянной армии, хотя немец, подобно мисс фон Бек, был только гостем паши.

Обо всем этом эль-Глауи подробно рассказывал, когда мы стояли вместе на крыше самой внушительной из башен касбы, глядя на вершины Высокого Атласа, прислушиваясь к шуму Уэд-Меллы и всматриваясь вдаль, в скрытую за окрестной полупустыней истинную Сахару, которую мы совсем недавно покинули. Я никогда не видел таких ярких разноцветных гор. Сами скалы сияли темно-зеленым и желтым, блестящим вишневым и сиреневым, глубоким красным и голубым; каменные плиты иногда сливались с холмистыми лугами, полными полевых цветов, которые словно вспыхивали под жарким синим небом. Я не перестаю думать о том, насколько отличался этот пейзаж от всего, что я видел раньше, о том, что пустыня скрывала целый мир контрастов и перемен, в котором не было ничего общего с миром европейским. Пока солнце опускалось за горы и их тени вытягивались, словно поглощая замок, эль-Глауи говорил о своей любви к этой земле. Именно здесь, а не в Марракеше, была его истинная столица, которую он считал подлинным домом и к которой питал самые сильные чувства. Его бы воля, сказал мне паша, он проводил бы здесь гораздо больше времени. Меня представили нескольким кузенам и шуринам паши (хотя сам местный вождь, Стервятник, проявляя тактичность, отсутствовал), но я никого из них не запомнил. Это было ничем не выдающееся семейство, за исключением основной линии. Именно тогда эль-Глауи попросил, чтобы я работал на него и построил для него воздушный флот. Я сказал, что тщательно все обдумаю. Той ночью мне прислали двух черкесских гурий, наделенных самыми изысканными и удивительными дарованиями. Моя жажда осталась неутоленной, но я оценил заботу гостеприимного хозяина. В то время я предполагал, что это было своеобразное извинение с его стороны, учитывая его интерес к мисс фон Бек, но позже стало ясно: слово «вина» не существовало для эль-Глауи ни на каком языке.

Он спросил мое мнение о лейтенанте Фроментале; я дипломатично ответил, что лейтенант казался достаточно приятным молодым человеком.

— Он здесь, чтобы шпионить за мной, — пробормотал эль-Глауи с еле заметной улыбкой. — Думаю, он скрытый коммунист.

Я в глубине души считал, что это чрезмерно сильная реакция на христианский гуманизм Фроменталя; но свое мнение я держал при себе. Я не стремился к гибели. Как мне уже случалось говорить, я по натуре не мученик.

Возможно, уже слишком поздно, даже для нового мессии? Иногда я говорю еврею Барнуму, что у людей его племени, может, и появляются правильные мысли. Способно ли все стать еще хуже? Где же этот мессия, о котором вы нам рассказываете? Еще не явился? Он не может ответить. Он будет ждать своего мессию, даже когда все мы уже окажемся на глубине двух футов, но он, без сомнения, и тогда заберется ко мне на шею.

— Я считаю, что причина всего — смерть семьи, — говорит Барнум.

Он особенно расстроен из-за своей девочки, о которой миссис Корнелиус предупредила его, когда той исполнилось всего шесть лет.

— Смерть семьи, — сказал я, — вероятно, остается нашей единственной надеждой.

Но тогда я думал, будто знал, что означает «семья в первую очередь». Со своей стороны я по-прежнему верю в великие политические идеалы, которые мы создали в течение девятнадцатого столетия. Ницше в этом случае нельзя абсолютно доверять. Мы должны вернуться к тем самым ценностям девятнадцатого столетия, а не искать какой-то идеальной анархии.

— Кто захочет жить в твоей Утопии? — спросил я у него.

Твоя мать! А кто еще? Некоторые семьи нужно разлучать сразу же! Я встречал в Марракеше Г. Дж. Уэллса[650]. Он все еще предлагал в качестве решения проблемы какой-то проект вроде гигантских детских яслей, но я сказал, что гораздо проще на самом деле уничтожить фактор отцовства. Пусть отец всегда остается неизвестным. Это его позабавило.

— Есть немало знакомых мне парней, включая и меня самого, которые выпили бы за это, — сказал он. — Теперь я знаю, чем мы похожи!

Illustre Abraham; procriateur fanatique du Mythe sacrificateur[651]. У Герберта Уэллса уже не оставалось времени на занятия практической наукой, и его общественные воззрения были зачастую неосновательными, но, став вдохновителем моего поколения, он оказал на него огромное влияние. Сталин считал его своим близким другом. Только мистер Микс, как я припоминаю, никогда его не поддерживал. Но я привык к странным переменам в настроении этого человека. Я думаю, мистер Микс чувствовал себя хуже других и потому злился. Теперь он обычно обменивался со мной только несколькими фразами, но иногда бывал столь же любезным и дружелюбным, как в прежние времена. Я начал подозревать, что он зависел от какого-то ужасного наркотика.