Как я мог предвидеть подобную ограниченность бербера? Его готовность прислушиваться к любой клевете? Я сумел бы сделать Тами самым почитаемым вождем в мусульманской Африке, человеком, которого уважали бы все европейские правители, вся Америка и Восток. Его Магриб стал бы истинным твердым оплотом в борьбе с большевизмом. Его легионы полетели бы на битву точно так же, как прежде, на протяжении веков, они скакали в бой по воле мавританских эмиров. И тогда их взгляды обратились бы не на христиан Полуострова, а на ожидающий возрождения мир собратьев-мусульман: людей, отчаянно нуждающихся в цели и в благородном лидере. Европа не потребовала бы, чтобы они сделались христианами; достаточно того, что они станут мусульманскими джентльменами, как Саладин в «Талисмане»[706]. Когда рыцарь признает другого рыцаря — согласие почти неизбежно.
В известной степени эта тревога усиливала мое предчувствие опасности, и я стремился разорвать неосмотрительные связи. И все же, тоскуя по редким свиданиям, несколько раз оказываясь на острие ножа, мы только добавляли пикантности ее желаниям — в результате я был зачарован и с восторгом участвовал в грубых и совсем не сентиментальных сексуальных приключениях.
Если смотреть из мира пригородов, то мир сексуального странника покажется сплошным сплетением потных стонущих тел в окружении разных objets sportifs[707], тел, вечно качающихся и извивающихся, со странными отметинами на ягодицах, приоткрытыми ртами и выпученными глазами; но посторонние представляют мир порнографии, а не наш мир эротических исследований. Наш мир дарил нам столько прекрасных ироничных бесед, самопознания, великой доброты, жизненных интересов и хорошего настроения — подобно любому человеческому общению; без этих радостей сближения тел остались бы лишь совокуплениями двух животных. Не было бы никакого интереса, никакого трепета. Осталось бы только повторение прошлого опыта — без ощущения эксперимента. Секс — не просто набор средств, которыми женщина удовлетворяет своего мужчину. Это единение. Это любовь. Даже в аду.
Это единение сил. И оно — рай. Это равенство сил, взаимное воспитание чувств. Другое состояние в Праге и прочих местах именуют «эротомания» — попавшиеся в ее сети забывают даже о еде и безопасности. Безумие привело многих мужчин и женщин к смерти, особенно в таких обстоятельствах, в которых оказались мы. Сам Лоти вспоминает историю о том, как он похитил женщину из гарема султана и как она все-таки заплатила огромную цену за свою измену.
Во Франции признают эту болезнь, как признают шизофрению или манию величия, и, конечно, чаще всего упоминание о ней возникает в делах о разводе и об убийстве и ее принимают во внимание как смягчающее обстоятельство. Вот ключевое различие между законами Корана и законами Наполеона, особенно удивляющее мусульманина-рогоносца. Будучи сторонником рационализма, я продолжал верить, что паша понимает смысл честной игры. Я думал, он ждал только прибытия авиационных двигателей, чтобы послать за мной.
Я уже написал много извинений и объяснений, которые передавал своему работодателю через Хаджа Иддера. Я потратил на подарки визирю гораздо больше, чем получил от просителей, обращавшихся ко мне. После того как началась моя бессменная вахта, я с удивлением обнаружил, что мистер Микс также подает визирю «письма с приложениями» и обращается к собрату-негру за помощью. У мистера Микса больше не было пленочной камеры. Он сказал, что снимал особенно интересную сцену в подземельях — нечто вроде художественного сопоставления света и тени, старого и нового Марракеша, по его словам. Он не хотел никому навредить, но особая стража паши заметила его, и мистера Микса в чем-то заподозрили. У него отобрали камеру и большую часть его фильмов. Теперь он, как и я сам, пытался восстановить хорошие отношения с пашой. После того как мы провели много часов вместе в приемной, я все же обнаружил, что мистер Микс удивительно мало говорит о своих проблемах.
— Я не жалуюсь, Макс, но ублюдок просто поймал меня в капкан. Я не могу уплатить долг без этой камеры! Нам надо сесть на поезд, Макс. Ты можешь вывезти нас отсюда. В конце концов, я сделал тебя знаменитым.
Он, казалось, сильно забеспокоился, когда я сообщил ему, что не уеду без своих фильмов, но вроде бы смирился с этим справедливым, хотя и суровым приговором. Мистер Микс мрачно добавил:
— Помни, Макс, с каждым днем, пока ты его ждешь, Тами все больше осознает свою власть над тобой. С каждым днем ты увязаешь все глубже.
Мистер Микс так и не рассказал, как обзавелся прекрасной современной камерой и изысканными костюмами, которые он носил после прибытия ко двору паши (и еще продолжал носить). Я предположил, что он покорил сердце какой-то богатой и просвещенной марокканской наследницы или столь же богатого шейха, прощальным подарком которого и стала камера. Но Микс ничего не говорил. Он всегда умел обманом и лестью выпытать у собеседника все его тайны, отвлекая внимание от собственных поступков и мыслей. Думаю, он действительно интересовался тем, чему мог его научить я, но мои попытки чему-то научиться у него оказались тщетными.
Он оставался очень любезным, но прежняя близость, существовавшая между нами, возрождалась только иногда. С тех пор я встречал и других naif’s[708], которых отличало такое же неуместное пораженчество и нехватка веры в свои способности. Иногда я думал: никакое ободрение и сочувствие не поможет ему, даже если подробно объяснить, что за возможности открываются в мире негру, наделенному интеллектом и врожденными манерами.
К кинематографу мистер Микс чувствовал призвание. Он отличался несомненными дарованиями в сфере производства фильмов. Я попытался убедить его в этом. Я снова рассказал о прибыльном американском рынке, и на сей раз он слушал меня внимательнее. Он обещал, что обдумает мою идею. Мы говорили по-английски. Прочие просители в приемной общались на французском, арабском или берберском; мы все находились в одном и том же опасном положении и испытывали одинаковые страдания — и все-таки собратья по несчастью демонстрировали дружелюбие и великодушие, которые всегда отличали истинных марокканцев. Я никогда не чувствовал подобной близости к этим людям. Вот еще одна черта характера, сближающая их с британцами: они принимают неудачу как свидетельство некоего морального превосходства побежденного.
Между тем Рози фон Бек начала проявлять признаки нервозности, а ее сексуальные потребности, хотя и столь же настойчивые, время от времени приобретали характер ритуала. Она не раз говорила мне, что Тами не позволит ей уйти, что он настаивал, чтобы в Танжер с ней поехали охранники, что ее паспорт забрали якобы по ошибке и паша утверждал, будто делает все возможное для решения проблемы. Все пути оказались перекрыты. Кроме того, она стала возражать против отдельных сексуальных воззрений, которые, как она уже сообщила эль-Глауи, не пользовались на Западе особой популярностью со времен Калигулы[709]. Она сказала, что это замечание сдерживало его, пока он не добился объяснений, кто такой Калигула; затем тан Тафуэлта усмехнулся и сказал: он может заметить некоторое сходство, но, хвала Аллаху, у него нет никаких недовольных преторианцев, способных встать на пути Божьей воли. В результате в библиотеке паши теперь появился какой-то возбужденный гомосексуалист, переводивший Гиббона[710] на французский, а некий изнеженный метис ухитрился переложить на местное наречие какие-то отрывки из жизнеописаний цезарей[711]. Рози не шутила, когда рассказывала мне, что эль-Глауи стал теперь с любопытством поглядывать на свою любимую лошадь. «Мне очень жаль его ближайших родственников», — заметила мисс фон Бек. Она благодарила Бога, что ей хватило ума не рассказывать о «Декамероне». До сих пор она отговаривала эль-Глауи от знакомства с «Тысячью и одним днем Содома»[712], уверяя, что де Сад — не настоящий маркиз.