Когда автомобиль выбрался за ворота, а потом на дорогу де Сафи, широкую новую трассу, которая вела к темным военным составам за виллой Мажореля[729], нашему водителю пришлось затормозить: путь преградил массивный «мерседес». Из его пассажирского окна появилось дуло пистолета, затем наружу вышел маленький человек, направившийся к «бьюику», двигатель которого по-прежнему работал. Человечек держал в руках поднос: на нем были чернила, ручка и бумага.
Я поднял ручку, и «мерседес» отодвинулся в сторону, освобождая дорогу такси. Как только я подписал и отдал бумагу, «мерседес» развернулся и уехал. Нам оставалось всего пять минут пути до железной дороги, но в обществе удивительно недружелюбного мистера Микса это расстояние показалось гораздо длиннее. На станции не было заметно никакого движения. В хижинах по ту сторону забора светилось несколько огней, повсюду стояли огромные черные военные локомотивы и товарные вагоны. Здесь явно не хватало оживления, свойственного коммерческим станциям. Водитель предъявил пропуск, выданный несчастным Фроменталем, и нашему автомобилю разрешили проехать через ворота. Машина направилась к зданиям, расположенным по другую сторону путей, но я похлопал шофера по плечу. Мы выйдем здесь, сказал я. Я отдал ему свою последнюю французскую банкноту. Затем мы с Джейкобом Миксом покинули автомобиль и скрылись в густой тени больших поездов. Моя сумка оказалась очень тяжелой, и катушки с фильмами, болтавшиеся в мешке, мешали мистеру Миксу, но мы решительно, почти отчаянно цеплялись за остатки моего имущества. Больше у нас ничего не было — а еще предстояло добраться в Танжер, а оттуда в Европу. Паша или его визирь могли в любой момент передумать и послать в погоню солдат.
Я слышал, что Фроменталь не остался в армии. Кто-то мне рассказал, будто он добился большого успеха, став управляющим на радио в Лионе (на родине нашего христианского Завета)[730], так что все в итоге сложилось для него к лучшему. Судя по всему, немцы расстреляли его в 1943‑м. Когда я услышал эту новость, то не смог сдержать скорби — я вспомнил его сияющее восторженное лицо, его искренний идеализм. У нас было много общего. Я постоянно говорил, что честь, которую христианин ценит превыше всего, — это честь благородного рыцарства, превосходящая даже так называемую мужественную отвагу. Фроменталь, несомненно, удостоен чести — он стал мучеником. Думаю, когда мы встретимся, он захочет пожать мне руку.
Сориентировавшись, мы начали внимательно рассматривать поезда — у нас же был немалый опыт. Мы оба изучили все уловки американских железнодорожных бродяг, а французские власти никогда прежде не имели дела с искушенными хобо. Очень скоро мы отыскали подходящий локомотив. Он уже стоял под парами и, судя по маркировкам на вагонах, направлялся в Касабланку. Из Касабланки удалось бы легко перебраться в Танжер, Свободный Город, где не действовали ни марокканские, ни французские законы. Оттуда мы могли отправиться на любом корабле в Геную. Из Генуи было очень просто попасть в Рим…
Мистер Микс нашел незапертую дверь и легко отодвинул ее. Когда мы забрались в грузовой вагон, мы оценили современный подвижной состав, который содержался гораздо лучше гражданских поездов; затем, попав в знакомую обстановку, мы улеглись на дощатый пол, чтобы вздремнуть, пока наши натренированные чувства не уловят первых движений поезда. В этот момент следовало быть начеку — на случай, если нас обнаружат проверяющие. Но поезда здесь издавали совсем немного привычных нам звуков. Время от времени в ночную тьму взлетали клубы пара, а потом вновь наступала тишина.
Я вознес молитву о Рози фон Бек, надеясь, что ей удалось довести «Пчелу» до самого Рима. Я вспомнил Колю и вознес короткую молитву о его безопасности. Я подумал об Эсме, моей сестре, моей дочери, и о том, как она в конце концов не сумела возвыситься до уровня моих мечтаний. Все-таки я не мог окончательно осудить ее. В течение нескольких лет ее жизнь наполняли чудеса и роскошь, элегантность и богатство, которых она никогда бы не узнала, если б я оставил ее в Галате, где она так и была бы простой шлюхой. Я все еще восхищался ее очарованием, ее невинностью, ее детской красотой. Я все еще любил ее.
На рассвете состав с грохотом начал тормозить. Я собрался с силами. Поезд тряхнуло, и он остановился. Мы услышали свист и крики. Вагоны откатились назад, дернулись несколько раз, а потом замерли; локомотив раздраженно фыркал и шипел. Мы слышали нетерпеливый хрип мотора — словно старый благородный бульдог, задыхаясь от волнения, вышел на прогулку. Внезапно я испытал сожаление обо всех обманутых ожиданиях, о бессмысленном идеализме, который я принес в этот мир. Какая нелепость — нам приходилось искать убежища на древних землях Карфагена, в Танжере!
Но, возможно, это правда, и в клетке всегда безопаснее, когда лев вырывается на свободу.
Meyn strerfener. Meyne herzenslust.
Ya muh annin, ya rabb. Meyn siostra, meyn rosa. Allah yeftah ‘alek.
Hallan, amshi ma’uh. A’ud bi-rabb el-falaq. Ma shey у sharr in sha. ‘Awiz minni ey? ‘Awiz minni ey?
‘Awiz minni ey?[731]
Наконец мы тронулись. Никто не проверял наш вагон. Пока поезд катился вперед, солнечный свет пробивался сквозь дощатую крышу и оставлял резкие черно-белые полосы на полу, все еще хранившем свежие следы соломы и навоза, но теперь еще вонявшем карболкой. Ряды полос тянулись по моему распростертому телу, словно какой-то эфирный поток, а лицо мистера Микса то темнело, то внезапно светлело. Среди зловония дезинфицирующих средств и кипящего машинного масла я в последний раз уловил теплый мятный аромат Марракеша — и затем красный город исчез позади, а поезд начал долгий подъем по ущельям Атласа. Было что-то обнадеживающее и знакомое в ритме колес, стучавших по рельсам, и я смог дотянуться до своей сумки и отыскать один из маленьких пакетиков restorif[732]. Я по-дружески предложил мистеру Миксу понюшку успокоительного снадобья, но он отказался, заявив, что намеревался вздремнуть. Нам предстояло ехать до Касабланки весь день. Если повезет, мы прибудем ночью. Иначе придется ждать, чтобы выбраться наружу в темноте. Было двадцать восьмое октября 1929 года. Через несколько месяцев мне исполнится тридцать. Я собирался отпраздновать это в Риме.
Но вскоре я загрустил: я подумал о тех великолепных монстрах, ожидавших двигатели, которые так никогда и не прибудут. Французская имперская политика и нежелание паши сдерживать эмоции привели к тому, что мои прекрасные машины теперь должны были превратиться в музейные экспонаты. У меня, однако, еще осталось много дорогих каталогов, но, к сожалению, только арабских, а не французских. Я думал о своем «Лайнере пустынь» и о том богатстве, которое он сумел бы принести целой стране. Я мог сделать их пустыню зеленой. Теперь им придется ждать — возможно, целую вечность. Потеря эль-Глауи станет приобретением дуче. Всего через несколько недель я пообедаю со своими старыми друзьями в «Осе». Я сказал мистеру Миксу, что он полюбит дивный город. Там — колыбель наших величайших достижений.
Поезд ускорял ход, и я видел в полутьме вагона большое дружелюбное лицо негра, который улыбался, выглядывая наружу через щели в стене нашей временной тюрьмы; свет мерцал, и создавалось ощущение, что мы находимся в кинозале. Я даже сказал об этом вслух. Скрежет тележек очень напоминал шум проектора. Да, иллюзия была действительно странная.
Я кипел от злости, думая о людях, которые тайно решили уничтожить наши карьеры и обречь нас на такое несправедливое унижение. Я сказал, что даже не уверен, найдется ли у меня достаточно денег, чтобы получить приличную каюту на судне, плывущем в Италию, уже не говоря о покупке какой-то приемлемой одежды. От меня ведь теперь разило коровьим дерьмом. «Я слышал, в Риме сейчас все тщательно следят за модой». Никто не ожидает, что через Святой Город будут вышагивать зловонные статисты из «Песни пустыни». Кроме того, я не верил, что наши джеллабы дотянут до конца путешествия.