Уже в двадцать четыре года, двадцать четвертого августа 1924‑го, я кое-что знал о собственном призвании. Вновь завоевав славу и успех, добившись подтверждения своего инженерного гения, я мчался в Нью-Йорк, чтобы встретить суженую. Я начал чувствовать, что мог бы стать воплощением силы добра в измученном войной мире, где униженные враги и усталые победители наравне охотились за всякой человеческой падалью. (Я говорю, конечно, об этих аморальных и вездесущих уроженцах Восточной Африки, баловнях Карфагена, который в течение многих столетий мечтал завладеть нашими богатствами.) В те дни я редко думал о Боге. Я приписывал все успехи лишь себе самому. Только потом Бог даровал мне благотворный урок смирения и я обрел истинную радость Веры. В 1924‑м я почти во всех отношениях «взлетел высоко». Какое счастье я предвкушал, как ожидал того мига, когда мы с Эсме наконец воссоединимся!

О! Wehe! Wehe!
Erwachte ich darum?
Muß ich? — Muß?
Eybic eyberhar?[17]

Этого не будет. Они говорят, будто все дело в том, что я ошибался! Но я не стал музельманом[18]! Эфирный «Парсифаль» проносится над пустыней. Аэроплан совершает вираж и скользит над лесистыми холмами Пенсильвании, такими же бескрайними, как дивная Степь. Я лечу к моему прошлому и моему будущему, к моей Эсме и к моему Востоку. Я заявлю права на свою невесту и навсегда заберу ее с собой der Heim[19], в Голливуд. Мы построим пляжный дом с двенадцатью спальнями и вновь возродим нашу страсть. Я вспоминаю о нежности и разнообразии наших любовных ласк и ожидаю продолжения! В Константинополе мы были Адамом и Евой в Раю, невинными детьми Судьбы. Брат и сестра, отец и дочь, муж и жена — все эти роли и множество вариаций расширили и очистили наш дух. Я не чужд теориям Распутина. Я лично увлекал многих молодых женщин в чистейшие сферы чувственного наслаждения. Но Эсме была чем-то большим; она была моей женской половиной, новым аспектом моего «я». Инкуб и суккуб — так это называли древние норвежцы[20]. В Париже случайная причуда судьбы почти разрушила ту сущность, которая воплощала нашу единую душу. О, как я стремился вернуть былое единство; это восхитительное, захватывающее смешение духовности и сексуальности. Оно и угрожало моему разуму, и укрепляло его, унося меня к новым эмоциональным и интеллектуальным высотам, превосходившим те, которых я достигал с помощью лучшего кокаина. И пока самолет, словно уверенная валькирия[21], нес меня все ближе к Эсме, я мог чувствовать ее, обонять, осязать, слышать. Она плыла на великом трансатлантическом корабле, направляясь к пока еще невидимому берегу. Она была музыкой. Она была чистейшим наслаждением!

Faygeleh? Это не имеет смысла. Я всегда ставил себя выше таких определений. Es tut vay daw[22]. Вдобавок подобное вполне естественно в Египте.

«Избавь меня от бога, который одновременно и мужчина, и женщина. Да не паду я под их ножами». Shuft, effendi, shuft, shuft, effendi. Aiwa! Murhuuba! Aiwa?[23] Пусть тянут меня за собой. Пусть оскорбляют меня, и потирают руки, и говорят мне «sholom-al-aichem»[24] сколько захотят, смеющиеся мерзавцы. У них нет никакого чувства собственного достоинства. Эта мерзкая нация навсегда останется предостережением для всех нас. О Египет, ты пал под пятой Карфагена, и жестокая Аравия почивает на руинах твоей славы! Но Испания, наш неизменный оплот в борьбе против мавров, снова одерживает победу! В Испании сыновья Ганнибала Барки[25] уничтожены или бежали. Есть один светоч, все еще горящий в лагере Христовом…

Мотор негромко загудел, DH‑4 начал двигаться по нисходящей. Я удивился. Я посмотрел на часы и обнаружил, что они остановились. Мы не должны были приземляться до самого Нью-Йорка, а сейчас под нами находились фабричные трубы небольшого промышленного городка, построенного на пересечении трех рек, одной из которых почти наверняка был Делавэр. (Как и большинство казаков, я хорошо запоминаю реки.)

Заходящее августовское солнце скрывалось в облаках черного и желто-серого дыма, белые лакированные поверхности аэроплана блестели в его лучах; мы пролетали низко над пригородным ландшафтом, настолько изящным, что он мог соперничать в своем новом колониализме и поистине тюдоровском благородстве с лучшими частями Беверли-Хиллз. Выровняв самолет, мы направились к двенадцатиэтажным кирпичным башням преуспевающего делового района, который выглядел знакомо. Мы достигли места слияния рек, и я почувствовал, как запах машинного масла сливается с острым и сладким ароматом летнего соснового леса. И я сразу вспомнил о том, как раньше приезжал сюда, в Уилмингтон, как был напуган, впервые встретившись с ангелом-уничтожителем, агентом Министерства юстиции Каллаханом. Уилмингтон — не то место, которое в моих воспоминаниях ассоциировалось со спокойствием и разумом. И все-таки, когда сидевший позади меня Рой Белгрэйд, похожий на ленивца в своих больших очках и отороченном мехом шлеме, сделал успокоительный жест и повел самолет к зеленому пятну, вероятно общественному парку, я не испытал чрезмерного возбуждения. Мы уже совершили прежде две рутинные остановки в Колорадо и Огайо. Я понял, что Белгрэйд был осторожным пилотом, одержимым своим самолетом и проверявшим каждую деталь, подмечавшим мельчайшие изменения в шуме двигателя. Как только молодой человек убедится, что его машина в превосходном состоянии, мы сможем буквально через несколько минут снова подняться в воздух. У меня все еще оставалась большая часть дня, чтобы добраться до Эсме в Нью-Йорке. В худшем случае на поезде до нее всего несколько часов пути. Мы с Белгрэйдом были хорошими инженерами, и я успокаивал себя тем, что у нас оставался приличный запас времени. Этот случай обернется всего лишь эпизодом в большом приключении, над которым мы с Эсме вместе посмеемся при встрече.

Но DH‑4 совершенно неожиданно заложил новый вираж над рядами высоких дубов и двинулся вверх, как будто Белгрэйд не достиг намеченной цели и предпочел другой маршрут. Поле, располагавшееся в четверти мили от изгиба речного русла, упиралось в большое здание, за окнами которого внезапно появились взволнованные лица. Я испытал желание помахать зрителям рукой. Поле поросло цветами, образовавшими сложные геометрические узоры; это был настоящий калейдоскоп оттенков и ароматов, роскошный и правильный. Перед нами возникло отражение идеального мира. Самолет поднялся, и я снова увидел лица — столько бледных цветов, прижатых к стеклу и мечтающих о солнце. Когда мы развернулись, самолет выровнялся и двинулся вниз, к пятачку между деревьями и клумбами, который только кретин мог посчитать достаточно большим для приземления. Тут у меня появились первые сомнения насчет Роя Белгрэйда. Потом с ароматом роз и лаванды смешался горячий запах смолы; я почувствовал зловоние, исходящее от «Роллс ройс игл», мотор внезапно взвыл как живой и неожиданно умолк, а затем мы врезались в ряды красных, белых и синих маков (без сомнения, какое-то патриотическое воспоминание о Фландрии[26]). Я закричал, взывая к своему пилоту, но он был слишком далеко и не услышал меня. Мы миновали клумбы, комья земли и лепестки цветов разлетелись в разные стороны, затем самолет подпрыгнул и покатился по траве. За нами наблюдали два старика (один чрезмерно толстый, другой чрезмерно худой), которые неподвижно сидели на скамье в дальнем конце сада. Они, очевидно, наслаждались зрелищем. Я с отвращением огляделся. Если не вспоминать о маках, мы причинили очень мало ущерба, но расположенные вокруг стены, деревья и линии электропередачи теперь помешают нам подняться в воздух. И нам требовалась помощь, чтобы перетащить самолет в более подходящее место.