Я путешествую в то место, где взвешивают души, где великодушный Анубис взвешивает наши грехи, где шакал взвешивает наши грехи. У мертвых нет выбора.
У меня не было выбора. Они забрали нас туда, где царила тьма. Тьма густая и живая, неторопливая и задумчивая, одновременно злорадная и недоумевающая, страдающая и торжествующая; она обезумела от горя и потерь, как будто осталась последней из себе подобных во вселенной, и сделалась эгоистичной и совершенно одинокой, лишенной милосердия и не думающей о живых существах.
Здесь была воплощенная Смерть. Здесь было чистое Зло. Его имя — Сатана. Его имя — Сет. Олицетворение нигилизма приняло самую обольстительную форму, форму женщины, богини-львицы Сехмет, Разрушительницы. Они надели на мою малышку головной убор, возложили на нее изъеденный молью трофей какого-то rosbif[508] — оскалившуюся цивету, и они нарекли ее Сехмет, злой тварью, которую я должен был победить, собрав все свое волшебство и все свое мужество, ибо они сделали меня богом. Сначала я стал Гором, Ястребом, сыном Осириса, братом Анубиса, который взвешивает души. А потом я каждый день перерождался в нового бога. Каждый день моя девочка отдавалась победителю. Возможно, это было наше искусство, но только ночной мир мог оценить его. Я слышал о подобных фильмах. Большую часть времени режиссеры, приказам которых мы беспрекословно повиновались, позволяли нам носить маски. Они все знали и презирали нас; они понимали, что с каждым днем барьеры исчезали и мы спускались все глубже в их мир, становясь их творениями. Я собирался выкрасть фильмы. Затем они начали строго отмерять все — нашу еду и наши наркотики. Это запутало нас и сделало легкомысленными. Масляные огни смешивались с электрическими, сильный аромат жасмина и роз стоял в воздухе, длинные черные фигуры ползали между колоннами, и от них воняло дешевым табаком и потом. Я желал им мучительной смерти, но мы не могли есть без их помощи, мы не могли содержать себя. Мы не могли жить. Они заставили нас улыбаться для них.
К негритянке все относились с возрастающим почтением, и очень скоро стало ясно, что на ее мнение полагается даже сэр Рэнальф. Она всегда держалась незаметно и скрывалась в полутьме. Не была ли она сама воплощенной тьмой? Тьмой в человеческом обличье? От нее пахло тем, чего я боялся больше всего. С превеликим уважением все называли ее эль-Хабашия, но я не знал, что это означало. Я выучил только одно из ее имен. Единственное, которое мне дозволили произнести. Но это случилось позже. В течение многих недель я повторял сцену изнасилования. Я очень устал и постоянно плакал. В конце концов они сжалились надо мной и позволили мне отдохнуть, пока кто-то другой исполнял мою работу. Но эль-Хабашия настояла, чтобы я присутствовал на площадке. «Так будет лучше для всех». Глаза сэра Рэнальфа теперь стали красными, и он носил старые вещи Симэна, которые чаще всего ему не подходили по размеру.
Иногда я видел Квелча, но он больше не смотрел на меня. Он, казалось, не был доволен недавними событиями и постоянно озирался по сторонам, словно тоже хотел сбежать. Однажды, как я вспоминаю, эль-Хабашия предложила выпороть его и оставить голым возле местных бараков — такое наказание обычно предназначалось для черных. Min darab el-walad es-saghir? Wahid Rumi nizil min el-Quads. Er-ragil misikni min idu. Fahimtush entu kelami? Ana kayebt gawab[509]…
Мой корабль зовется «Солнце», источник жизни. Мой корабль зовется «Ра», дневной свет, брат луны. Золото сочеталось браком с серебром в этом запретном тигеле. Мой корабль зовется «Неведомый мир». Два льва стерегут его — одного зовут «Вчера», а другого «Сегодня». Львица — их мать, Сехмет, Мать Времени, жестокая Ненавистница Жизни. Ее колесница — пламенный диск. Она стремительно летит над Нилом, разрушая все, что находит. По радио говорят, что Гайдн всегда завидовал Бетховену[510]. Понимаю. Многие завидовали моему собственному гению.
Я не стал музельманом. Wer Jude ist, bestimme ich[511]. От «Mein Kampf» мне становится плохо. Я никогда не мог читать эту книгу. И все-таки Адольф Гитлер был блестящим человеком. Он подписал экземпляр Кларе Боу, выразив надежду, что чтение ей понравится так же, как ему нравилось сочинение этой книги. Я слышал, что бедная Клара сошла с ума на каком-то отдаленном ранчо, с неведомым ковбоем. Я думаю, что «Mein Kampf» раскрывала истину, которую я не осмеливался принять. Столкновение с этой истиной свело Гитлера с ума. Я не хотел такой судьбы. Не будите лихо, говорил я. Возможно, я был молод. В чем я мог винить себя? Эти обвинения бесполезны. Они бесцельны. В конце концов, предали-то меня. Eindee haadha — ma eindee shee — haadha dharooree li-amalee… Wayn shantati — wayn shantati — wayn shantati…[512] Они говорили мне так мало, даже когда я умолял их. Я хотел получить свой багаж, чертежи, книги, личные вещи. Они сказали, что мое имущество все еще в Луксоре. Они находились в покоях сэра Рэнальфа в «Зимнем дворце». Я не осмеливался упомянуть о своей единственной ценности, о черных с серебром грузинских пистолетах Ермилова, о символах моего казацкого происхождения. Я молился, чтобы они не нашли пистолетов, спрятанных на дне кожаного саквояжа, под рабочими материалами, заметками и чертежами, mayn teatrumsketches[513] и деталями моего «Лайнера пустынь»! К тому времени, признаюсь, они уже делались для меня все менее важными, потому что еще оставались в мире живых. Мы с Эсме теперь переселились в мир мертвых; нам приходилось притворяться живыми, чтобы заслужить сон, еду, даже наркотики, которые еще позволяли нам повторять сцену изнасилования. Наркотики немного уменьшали боль. Было ясно, что мы никогда не заработаем достаточно, чтобы расплатиться с долгами. Я мог легко отказаться от любых пристрастий, но для Эсме, я знал, это будет неосуществимо. Поэтому я не видел смысла отказываться, пока не появится возможность спастись. Итак, мы изображали леди и дворецкого, молодоженов, невольников на рынке, офисных служащих. Мы играли много ролей, но сюжеты отличались определенным сходством. Чем затейливее становились указания сэра Рэнальфа, тем ближе к съемочной площадке передвигала свою кушетку эль-Хабашия. Каждый день она наблюдала за нами с возраставшим интересом. Она казалась плотным сгустком тьмы; ее глаза сверкали, дыхание становилось все тяжелее, красные губы приоткрывались — и в конце концов она приближалась к нам вплотную, источая неутоленное желание; потом она отступала, что-то мурлыча на арабском. Сэр Рэнальф предлагал другой угол съемки.
Они сказали, что необходима новая обстановка — место, где нам, скорее всего, не смогут помешать. Нас отвели в разрушенную коптскую часовню далеко в Западной пустыне. Под сенью обветренной зубчатой стены эль-Хабашия поставила свой великолепный шатер, гордость богатых бедави[514].
Часовня была неизвестна археологам, как заверил сэр Рэнальф, потому что находилась в стороне от караванных маршрутов.
Однако там оказался колодец, над которым возвышались две бледные пальмы, чьи кроны устремлялись в небесную высь. Вдалеке однообразие пустынного пейзажа нарушала гряда грязного сланца. Мы с Эсме молча сидели рядом, пока эль-Хабашия пила шербет с Квелчем и сэром Рэнальфом. Они разлеглись на кушетках, чтобы насладиться зрелищем заката. Мы устроились у их ног на покрытом коврами песке.
— В Би’р Тефави[515], - бормотала эль-Хабашия, — у меня есть вилла и сад. Там гораздо спокойнее. Теперь я живу в уединении, хотя когда-то, как вам известно, профессор Квелч, я правила Каиром — или, по крайней мере, Васа’а и окрестностями. Но потом меня схватили. — Она с упоением затянулась кальяном. — В итоге меня посадили в тюрьму. Это было довольно приятно. Мне повезло, и там нашлись друзья. Но подать пример другим решил сам Рассел-паша. Меня снова арестовали. Они попытались уничтожить мой бизнес. Рассел-паша тогда не хотел заключать соглашение, так что меня осудили на смерть в тюрьме. Я все легко устроила. Но мне нравится в городе. Когда тебя высылают в глушь — там быстро начинаешь скучать. Как трудно убивать время — столько времени…