Что ни надевал папа, все казалось новым, только что купленным. Ведь старая застиранная светлая рубаха превращалась в корыте с краской в поблескивающую синюю или черную. Папа надевал фуражку и рубаху навыпуск и шел на работу. Я бегал в коротких штанишках с лямками крест-накрест и все лето — босиком. Как бывало, весной ждешь, чтоб земля под зеленой травкой поскорей нагрелась и можно было забыть о башмаках со шнурками, вечно они не вдеваются и рвутся. Зато ноги приходилось мыть в тазу много раз в день, иначе пойдут цыпки, мама их страшно боялась, и босыми ногами пол запачкаю. Совсем не как в любимом анекдоте Рины Зеленой: «Папочка, почему руки моют часто-часто, а ноги никогда?»

Белые носочки с сандаликами надевались редко, так же как и нарядная матроска с бескозыркой и золотыми буквами по ленточке — ГЕРОЙ. Когда я впервые появился в том геройском наряде на улице, мальчишки с презрением посмотрели на новоявленного барчука и процедили сквозь зубы: «Матрос, в портки натрес!» Оскорбление сразило меня наповал, а мама ласково одобрила желание скорей переодеться.

Одно время кроме кур мама завела еще и поросенка Ваську. На него я норовил сесть верхом. Васька сердито нес меня к своему убежищу под верандой. Я соскакивал, а Васька гневно сопел, пока я не начинал чесать его розовое брюхо, отчего он сразу делался добрей. Появились и две козы — Валька и Белка. «Валька, Валечка!» — звала мама, и мы с козой наперегонки мчались к ней. Иногда на нее обижался я, иногда коза.

Как-то под крыльцом углядел денежную купюру. Долго и тщательно проталкивал ее прутиком сквозь щелку между порожками к краю крыльца, потом подтягивал к себе. И вот заветная бумажка в руках: «Папа! Десятка!» Мой вклад в семейный бюджет! «Один миллион!» — прочел папа. Я остолбенел. Вот это да! «Или десять рублей», — дочитал он. И рассказал про разруху после гражданской войны и как страну спас нэп. Новая экономическая политика. Что стало с нэпом дальше, он не сказал. Миллион я сунул в толстый том отчета какого-то съезда партии, к фантикам от конфет.

Я любил, когда мама во дворе секла капусту, и мне доставалась кочерыжка, или же варила варенье в медном тазу, и я лизал розовые пенки с блюдечка. Гости, кроме родни, бывали редко. Их полагалось принимать с разносолами, вином, сластями. А это удар по семейному благосостоянию. Интеллигенция встречалась в народном доме, где кино, лекции, концерты, танцы, чаек в буфете. Я до седых волос приписывал создание народных домов советской власти, а они были при царе, советское тут только слово «нардом», подобно тому, как Зачатьевский монастырь в Москве превратился в Зачмон.

И все ж с самого утра, проводив папу на работу, мама только и делала, что готовилась принять какого-то желанного, долгожданного гостя. Гостем, кого она каждый день так весело, хлопотливо и заботливо ждала, был папа, идущий с работы. Торопилась управиться к его приходу, прибраться, как она говорила, чтоб папа не застал ее за этой возней, чтоб не увидел ничего неприбранного, и чтоб, не дай Бог, не предстать перед ним в затрапезном виде, усталой и раздраженной. Папа входил своей легкой походкой, мама принималась расспрашивать о делах, о студентах, сообщала домашние, а также уличные и городские новости, которые каким-то образом успевали стать ей известными. Наверное, приносила их с полными ведрами от колодца, места встреч и как бы женского клуба.

Доктор Лебедев

В 15 лет прочитал у Мандельштама, что «мы в детстве ближе к смерти, чем в наши зрелые года» и вспомнил серебряную ложечку, ее сует ко мне в рот друг папы доктор Лебедев. Николай Александрович, гордость, любовь и надежда Мещовска, спас меня от скарлатины и дифтерита. Я сам, как помнилось маме, видя над собой лица родных, невыносимо тревожные и грустные, просил: «Доктора!» Моего брата Лебедев вылечил от круппозного воспаления легких. Пенициллина еще не изобрели. Когда Дима наконец очнулся и чуть окреп, он с яростью поглядел на своего спасителя и сказал: «Это ты меня калял? Ну, сейчас я тебе все твои лампочки перебью!»

Благодарные матери жаждали чем-нибудь одарить Лебедева за спасение детей. Тот не брал ни подарков, ни денег. «Если уж так хочется отблагодарить медицину, — говорил он, — то поухаживайте за цветами у больницы!»

Все лето мама с другими родительницами ухаживала за цветами в больничном дворе, брала и меня с собой. Какие клумбы, какие розы! Я любил белый и розовый табак со сладкой каплей на донышке цветка. Мамы дружно поливали цветы, разбивали все новые клумбы. И, наверное, каждая думала: кабы не Лебедев, она б тоже ухаживала за цветами. Но на могиле ребенка.

На больничном дворе я завел себе друга. И еще охотней ходил за белую, как докторский халат, ограду. Мы тихо играли, беседовали. Беда, что друг жил в другом конце городка, и оба были слишком малы, чтоб самостоятельно навещать друг друга. Я нарочно выходил на перекресток, глядел на бывший монастырь, который теперь называли «Коммуной труда», хотя и коммуну уже упразднили. Ждал появления друга. Мама принесла фото цветоводок на фоне пышной клумбы. Скучая по новому другу, я брал альбом и с радостью находил его лицо на снимке. Сказать мамам, что мы друзья и хотим играть вместе, по малости лет не догадались.

Доктор Лебедев был еще земским врачом и, как я теперь понял, истинным европейцем. Запах одеколона, ослепительные воротнички, и дом европейский, я потом видел такие в Италии и в Америке. В гостиной — картины за стеклом, большие окна, и так весело посвечивали столовые приборы, белые скатерти и салфетки, чьи-то глаза с портретов. Папа ходил в сад к доктору ухаживать за пчелами. Делал он это не только в благодарность за наше спасение, но и для радости. Он любил пчел и восхищался ими. Смотрел на тружениц с тем же уважением, что и на доктора, его жену и дочерей со звонкими голосами и ясными лицами. Хранил в альбоме семейный снимок Лебедевых.

Я ходил к ним нарядный — в белой матроске с синим воротом, в начищенных зубным порошком сандаликах, в белых носочках с синей каймой. Стоял в сторонке и наблюдал, как папа, похожий на бедуина из книги «С севера на юг» (белая марля с откидной сеткой для защиты лица), пыхтя дымокуром, вынимал соты.

Вдруг одна из окуренных пчел давай виться надо мной. Я — от нее. Вот уже калитка. Пчела жужжит за спиной. Бегу по улице. Жужжит, гонится, не отстает. Мне жутко. Что за сумасшедшая пчела! От нее не убежишь, ветер, свистящий в ушах, ее не сносит! Наконец в полном изнеможении рухнул в траву и был ужален. Бедняжка угодила за ворот матроски и никак не могла освободиться.

Однажды я, уже сорокалетний, попал в Торхово, в родную избу отца. Вечером мы пели с учителями и директором Кудринской школы, моим двоюродным братом Шурой. Его мать, тетя Поля, глядя на меня, вспомнила папу. Больше всего ее волновало, зачем юный Митя, приехав на побывку с войны, посадил липу не перед домом, где б она красовалась и давала тень, а в огороде, где от нее никакого проку, а от тени — тем более. А ведь посадил и наказывал не трогать. И в эту войну ее, такую громадину, не спилили, а сколько вышло б дров. «Зачем, деточка, он ее тут посадил? — допытывалась тетя Поля. — Он такое зря не делал. Ты попробуй меду! Вот васильковый, зеленоватый. А это бело-золотой, липовый. У нас лучший мед в деревне!» И вдруг нашла ответ: «Так вот зачем твой отец посадил липу в огороде!»

Был в Лебедеве аристократизм, он не стеснялся держаться барином. И в доме все оставалось по-старому, по-барски. Но в итальянское стекло большого окна любой мог постучать среди ночи. А барские манеры доктора внушали уверенность — вылечит! Впрочем, то, что казалось барством, на деле было независимостью. Лебедев никого не боялся. Попробуй-ка кто-нибудь, даже секретарь райкома товарищ Романовский, без него обойтись, если заболеет!

Тогда весь город поднимал головы на звук самолета. И вдруг самолет покружился и сел на выгон за больницей. Все — туда, и я с ними! Самолет с красными крестами на фюзеляже стоял на выгоне. Летчик расхаживал рядом, позволяя любоваться крагами, кожаными курткой, шлемом, очками-консервами.