V
Турецкое жестокосердие.
После этого рыцарского турнира, исход которого заставил признать капитана Темпеста, и без того уже славившегося своей доблестью, первым бойцом во всей Фамагусте, осада злополучного города со стороны турецких орд шла своим чередом, но с гораздо меньшей яростью, чем ожидали христиане. Казалось, поражение Дамасского Льва произвело угнетающее впечатление на весь турецкий стан. Нападения на крепость велись как-то вяло, а бомбардировка то и дело совсем приостанавливалась. Главнокомандующий всей армией султана, великий визирь Мустафа, уж не показывался по-прежнему, каждое утро после молитвы, перед рядами собиравшихся на приступ войск, не гарцевал более перед ротой артиллеристов, ободряя их своим присутствием. Сильно изумленные этим, венецианцы напрасно ломали себе головы, стараясь разгадать причину такой странности. Это было бы вполне понятно, если бы наступил период рамазана, сорокодневного мусульманского поста, в продолжение которого поклонники полумесяца всегда приостанавливают свои военные и другие действия для того, чтобы исключительно предаваться молитве и, воздерживаясь от всякой пищи, очищать душу покаянием и внутренним созерцанием.
Нельзя же было предположить, что великий визирь приказал всему войску погрузиться в безмолвие и неподвижность только ради того, чтобы не беспокоить раненого Мулей-Эль-Каделя, ведь он все-таки был сын не самого повелителя «правоверных», а лишь простого паши. Это было бы уж чересчур странно.
Капитан Темпеста и его лейтенант ожидали разъяснения от Эль-Кадура, единственного человека, который мог разрешить их недоумение, но араб не показывался с той ночи, когда мы видели его в первый раз беседующего со своей госпожой.
Непонятная бездеятельность неприятеля не доставляла, однако, никакого облегчения осажденным, из-за того, что им с каждым днем все более и более давал себя чувствовать голод. Даже оливковое масло и сухая кожа павших животных /мясо их уже давно было съедено/, которыми они в течение целой недели обманывали желудок, начинали истощаться.
Так прошло несколько дней. Томительная тишина лишь изредка прерывалась орудийными выстрелами с той или другой стороны. Капитан Темпеста и лейтенант Перпиньяно, стоя однажды ночью на бастионе св. Марка, вдруг заметили тень человека, с ловкостью обезьяны пробиравшегося к ним на бастион.
— Это ты, Эль-Кадур? — окликнул его капитан Темпеста, из предосторожности взяв в руки стоявшую возле него аркебузу с зажженным фитилем.
— Я, я, падрон, — отвечал араб. — Не стреляй, пожалуйста.
Через несколько минут он, искусно уцепившись за остаток стенного зубца, перелез через край стены и спустился на площадку бастиона, в двух шагах от капитана Темпеста.
— Наверное, ты был обеспокоен моим долгим отсутствием, падрон? — спросил он.
— Да, я уж боялся, что тебя схватили и убили.
— Успокойся, падрон, на меня никто не имеет подозрений, хотя в тот день, когда ты схватился с Дамасским Львом, многие видели как я вооружился пистолетом, чтобы убить твоего противника в случае, если бы он тебя только оцарапал своим оружием. Счастье его, что был ранен он, а не ты.
— А как его здоровье?
— Ну, у этого турка, должно быть, очень крепкая шкура, падрон. Он почти уже совсем оправился от раны, которую ты ему нанес, и дня через три ему снова можно будет сесть на коня… Но у меня есть для вас другая новость, синьора, она, наверное, очень удивит вас.
— Какая же именно?
— Капитан Лащинский тоже поправляется.
— Лащинский? — в один голос вскричал капитан Темпеста и его лейтенант.
— Да, синьоры.
— Да разве он не был убит Мулей-Эль-Каделем?
— Нет, это только так казалось. У польских медведей очень крепкие кости.
— И Мулей-Эль-Кадель знал, что поляк только ранен и не добил его? Или он уж не мог этого сделать?
— Знал, мог, но не добил, потому что поляк отрекся от креста и принял веру пророка, — объяснил Эль-Кадур.
— Это негодяй и изменник! — с негодованием вскричал Перпиньяно. — Пошел в ряды врагов своих братьев по религии и оружию!
— Да, как только он встанет на ноги, его сделают капитаном турецкой армии, — подтвердил Эль-Кадур. — Один из пашей уже обещал ему это.
Капитан Темпеста тихо проговорил, как бы про себя:
— Этот человек должен смертельно ненавидеть меня. Хотя я и не сделал ему никакого зла, но он…
— Что же вы не договариваете, капитан Темпеста? — спросил Перпиньяно, видя, что тот вдруг замялся.
Вместо того, чтоб ответить своему лейтенанту, капитан Темпеста вдруг спросил араба:
— А других, более отрадных новостей у тебя разве нет?
— Нет, падрон, — уныло отвечал Эль-Кадур. — Не было никакой возможности добиться, где держат в плену синьора Ле-Гюсьера. Мне очень совестно, что я дал тебе слово и не сдержал его. Но видит Аллах, как я старался! Потому так долго и пропадал: не хотелось ни с чем вернуться…
— Я верю тебе, Эль-Кадур… Но удивляюсь, как это никто не мог дать тебе никаких сведений насчет местопребывания виконта. Не может же быть, чтобы это не было известно кому-нибудь в стане?… О, Боже мой, должно быть, его убили, потому и молчат! — с глубоким вздохом проговорил капитан Темпеста.
— Нет, падрон, что он жив — это я узнал наверное, — успокоил его араб. — Мне думается, что его содержат в какой-нибудь из береговых крепостей и уговаривают принять мусульманство. Если бы они его убили, то слух об этом должен был бы дойти сюда и помимо меня, потому что тогда весь их стан говорил бы об этом.
— Но почему же там никто ничего не говорит о месте его пребывания? Что за необходимость так тщательно скрывать это?
— Не знаю, падрон. Этого я сам не могу понять.
— Хорошо, буду спокойно ожидать от тебя дальнейших сведений, — с внезапной решимостью сказал капитан Темпеста. — Но слушайте, что это?
Ночная тишина вдруг прервалась страшным шумом, который несся из турецкого стана. Зазвучали трубы, затрещали барабаны, послышались многочисленные залпы ружейных выстрелов, и поднялся невообразимый гул возбужденных многотысячных голосов. В то же время весь лагерь, точно по волшебству, осветился красным светом бесчисленных смоляных факелов, со всех сторон стремившихся к центру, где раскидывался громадный пышный шатер великого визиря.
Капитан Темпеста, Эль-Кадур и Перпиньяно быстро взошли на парапет бастиона, между тем как крепостные часовые затрубили тревогу, после чего стены мгновенно стали покрываться толпами воинов, выбегавших с оружием в руках из казематов, где они до этого времени спокойно спали.
— Должно быть, готовятся к решительному приступу, — заметил капитан Темпеста.
— Нет, падрон, — спокойным голосом возразил араб. — Это вспыхнуло возмущение, подготавливавшееся уже с утра.
— Вот как! Против кого же?
— Против великого визиря.
— По какому же поводу? — спросил Перпиньяно.
— Его хотят заставить приняться как следует за осаду крепости. Уж целая неделя, как войско ничего не делает, вот оно и выражает свое неудовольствие.
— А не слыхал ты, почему было такое бездействие, удивлявшее и нас всех? Уж не замешалась ли здесь у великого визиря любовь? В этих случаях пылкие турки часто совсем теряют голову.
— Да и не только турки, заметил многозначительно араб. — Вы угадали, синьор: действительно, любовь убаюкала воинственное сердце великого визиря.
— К кому же это? — полюбопытствовал даже сдержанный капитан Темпеста.
— К одной молоденькой христианке с этого острова, падрон, — отвечал Эль-Кадур. — Ради нее он и прекратил на столько времени военные действия против вас.
— Наверно, эта девушка или женщина очень хороша, — спросил лейтенант.
— Да, писаная красавица. Эта девушка дочь одного из здешних синьоров, недавно убитого при взятии Никосии. Она попала в плен в один, кажется, день с синьором Ле-Гюсьером. Я бы не желал теперь быть на ее месте, потому что все войско требует ее смерти, видя в ней препятствие к продолжению военных действий.