Сроки сходились. Это я отметил сам, стоя с фонарём у треснувшей доски, и пошёл к трапу.
Прошке я ничего не сказал. Решал я это второй раз, и во второй раз решение опять показалось мне разумным.
К вечеру на камбузе из сухой клёпки вскипел наш котелок, отдельно от общего, и его принесли мне в лазарет, обернув полой.
Лёд с вант сошёл за два дня, и марсовых перестали снимать через час. Пятидесятую широту по ту сторону мы пересекли пятого, в полдень. Солнце вышло впервые с тех пор, как мы миновали Землю Штатов, и Литке с Врангелем взяли его в два секстана у одного борта. Я стоял у грот-мачты, там же, где стоял в январе, когда Литке молчал.
— Сорок девять! — Литке опустил секстан первым. — Сорок девять и пятьдесят восемь! Мы за ним, мы за ним!
Врангель досчитал свою цифру позже.
— Сорок девять и пятьдесят восемь.
Никифоров положил точку и сверил её с полуденной по счислению. Легли они рядом.
Головнин посмотрел на карту.
— Пишите. Горн пройден.
Считал он Горн от пятидесятой до пятидесятой, как клал над картой ещё в январе, и мы, как я прикинул, уложились в его три недели. Меридиан мыса прошли раньше, в ту самую смену галса, которую Литке угадал по барометру. В тот полдень точка Никифорова впервые за неделю легла западнее вчерашней.
Меня Головнин заметил у мачты.
— Сколько у вас здоровых?
— Сто двадцать один, ваше высокоблагородие.
Он кивнул и ушёл к себе. Число у него, я думаю, было своё, и моё с ним сошлось.
Матюшкин записывал что-то в книжку, прикрываясь от ветра плечом.
— Магеллан назвал его Тихим оттого, что вышел в него в тихую погоду. — Он поднял голову. — Нам, стало быть, повезло меньше, чем Магеллану.
По чарке за Горн Головнин велел выдать всем. Свою я отдал Евдокимову, и тот выпил её за Фёдорова.
Литке нашёл меня у лазарета перед ужином, красный от ветра.
— Шесть часов, Андрей Ильич! Всякий раз шесть часов, как по писаному! Я вам покажу, я всё выписал!
Столбец он мне показал, и я рассматривал его столько, сколько он хотел.
Врангель пришёл следом, с дощечкой, и Литке при нём замолчал не сразу.
— Сахар, Андрей Ильич. По нынешнему расходу восемнадцать дней.
— Опять восемнадцать?
— Опять. Льда нет, поить наверху некого.
Вечером я сводил календарь.
Из Рио мы ушли двадцать восьмого декабря, на три с половиной недели позже, чем думали. Тогда я считал эти недели потерей. Девятнадцать недолитых бочек воды, скот, который надо кормить на стоянке, жалованье, которое идёт — и ни одной мили. Думал я, что стоим мы из-за советника и бумаги, которую я не подписал. Мне стоянка была нужна для цепи, и я ей радовался про себя, не спрашивая, кому ещё она нужна. Апельсины на бак возили корзинами всякий день, и Любушин ворчал над книгой, что казна не бездонная. Головнин ему не отвечал.
От Рио до пятидесятой по ту сторону вышло тридцать девять дней. Литке насчитал мне в тропиках от Рио до Кальяо три месяца. Теперь, по Никифорову, оставалось две недели чистого хода, и из трёх месяцев выходило меньше двух.
Отставание нагнали не здесь. У Горна у нас никто не свалился. Марсовые держали час на обледенелых реях и слезали своими ногами. До волны у меня в лазарете не лежало больше четверых, и в строю, по тетради, ни разу не стояло меньше ста двадцати. Цинга пришла поздно и взяла семерых из ста двадцати девяти. На «Диане», рассказывал Скородумов, больных к Горну набралось столько, что Головнин повернул.
Людей для работы на обледенелых реях подготовила стоянка в Рио. Три лишние недели на свежем мясе и апельсинах против трёх лишних недель у Горна с больными на руках. Он выбрал стоянку. Головнин посчитал это в декабре и никому не объяснял. Над тетрадью для Компании он не дал мне про стоянку ни строки, и мне самому тоже не сказал ни слова.
Дошло до меня это в феврале, над календарём, через два месяца после него.
Тихонов принёс мне лист для описи на другой день, сам, прежде чем я спросил.
На листе был Горн, каким мы видели его в последний день лавировки, с юго-востока. Чёрный, в снегу по уступам, с белой полосой прибоя у подножия. Рисовал он верно, и мыс у него на этот раз вышел ровно той высоты, какой его мерил штурман. Лучше этого он не сделал за весь поход. Лист я отметил про себя тем же манером, каким отмечаю ровный пульс.
Тихонов стоял рядом и смотрел, как я пишу номер. Кисти торчали из кармана, вытертые досуха. Ел он в эти дни, по словам кока, за двоих и спал по ночам.
— Штурман сказал, что мыс у меня нынче как по промеру. — Тихонов улыбнулся. — В первый раз за поход.
В нижнем углу листа мелко, карандашом была нарисована бухта с галереями по берегу и зелёной водой. Ту же бухту я видел у него в углу и раньше. Спрашивать я не стал, потому что пока человек ест за двоих и спит по ночам, его не трогают. Лист я внёс в опись и отдал ему назад.
Ночью я сел с тетрадью при фонаре и свёл всё в столбик. Качало теперь длинно и ровно, и фонарь на крюке ходил медленно.
Сахару по новому счёту Врангеля выходило опять восемнадцать дней, теперь уже по здешнему расходу. Капусты у меня не хватало на девять дней, пока мы стояли у Горна на месте. От нынешней точки её выходило до Кальяо с запасом. Лимонного сока было по ложке в день на семерых, и восьмой не пришёл. Узелок Новицкого лёг в столбце ниже вчерашнего и назад пока не шёл. Стёкол двенадцать, ниток десять. В Рио стёкла умирали от жары на пятой неделе; эти лежали в холоде у борта и к Кальяо должны были дойти живыми. Стоя у доски в трюме, я третьего дня насчитал ящику три недели. По тому, как пятно поднялось со вчерашнего, выходило уже две с половиной. Пятно шло скорее, чем шли мы. В Кальяо ящик, может статься, примут те, кому передают поклоны. До Кальяо, по счислению Никифорова, две недели чистого хода.
Всё сходилось. Впервые с Рио у меня в тетради всё сходилось, строка к строке.
Тетрадь я закрыл и посидел над ней, положив на обложку ладонь. Бок почти не болел. У переборки Новицкий дышал ровно, и Пурначев у койки Фёдорова клевал носом, не выпуская из рук жгута. Раз он шёпотом позвал меня: Фёдоров просил пить. Я дал ему полкружки и посчитал пульс. Сто. Рёбер в столбик я не вписывал. Уснул я в ту ночь, не дождавшись склянок, впервые с волны.
На рассвете марсовый с фор-марса крикнул, что видит землю по левой раковине.
Вышли все, кто был внизу, и я тоже, по трапу боком. Головнин поднялся на ют в шинели поверх рубахи, с непокрытой головой. Земля была настоящая. Низкая, тёмная, с обрывом к воде. Над обрывом кружило много птиц — белых и серых. Прибой у подножия шёл полосой, и с юта его было слышно. Ветер тянул с неё, и пахло гнилой травой и птичьим помётом так густо, что Прошка рядом со мной сплюнул. По воде тянулись бурые плети водорослей, и Литке показал на них пальцем, не сказав ни слова.
Прошли мы её перед светом, в темноте, и никто её не видел. Ночная вахта слышала шум по левому борту и приняла его за ветер в снастях. Врангель, стоявший ту вахту, сказал Головнину, на каком расстоянии от неё мы прошли, по его счёту. Головнин выслушал и ничего не ответил.
Никифоров с марсовым спорить не стал. Был он из Корпуса и за всю навигацию отвечал сам, и я видел, как он, не сказав ни слова, ушёл вниз, к карте.
Вернулся он с картой и с журналом, разложил карту на шпиле и придавил углы чем пришлось — моей тетрадью в том числе. Счисление он проверял при всех, шевеля губами, по склянкам, от вчерашнего полдня. Литке он послал вниз сверить хронометры, и Литке побежал вниз и вернулся бегом. Шли оба, и разница между ними была та же, что вчера. Точку Никифоров положил заново, циркулем, и получил ту же. Карта была английская, Арроусмитова — лучшая, какую можно было достать.
— Земли здесь нет, ваше высокоблагородие. Счисление верное.
Литке стоял у борта с трубой и молчал. Таким я не видел его с января.