И вот они пошли. Это была незабываемая сцена. Они шли медленно, держа над головой белый флаг. Горниста почему-то с ними не было — наверное, просто не нашли горн. Стрельба превратилась. Было непривычно тихо. Так тихо, даже в ушах звенело. Сотни людей смотрели на них двоих с той и другой стороны. И они шагали внешне спокойные, неторопливые.

Может, я в чем-то ошибусь, передавая рассказы и лейтенанта и товарища моего Ивана Исаева, может, перепутаю какие-либо детали, но я не ошибусь наверняка в главном — в передаче их ощущений, ибо все последующие годы я нет-нет да и вспоминал об этом парламентерстве, порой даже казалось, что я сам ходил тогда к фрицам с флажком — до того ощутимо представлял те последние дни сталинградской эпопеи.

А они идут. Глаза разведчиков настороженные, по привычке проворно обшаривают развалины заводских стен. А с той стороны на них смотрит бесчисленное множество пулеметов, автоматов, винтовок и противотанковых пушек. Всюду черные зрачки стволов, направленных в их грудь! Если враз изрыгнут огонь — в клочья разнесут. Кровь стынет в жилах. Расстояние до городских развалин сокращается. Каждый из нас невольно считает их шаги. Уже прошли одиноко стоящие кирпичные ворота. Осталось не больше полусотни шагов. Но шаги сами собой замедляются, словно чем ближе к развалинам, тем плотнее становится воздух. И вот уже у лейтенанта, должно быть, нет сил преодолеть его сопротивление. Он остановился. Остановился и Иван Исаев. Они не смотрят друг на друга — глаза намертво припаяны к развалинам.

Нам видно, как из-за груды кирпичей вышли трое: офицер и два солдата. Они быстро подошли к советским парламентерам. Атаев кашлянул в кулак, по-мальчишески громко произнес:

— Советское командование предлагает вам безоговорочно капитулировать на милость победителя! — Он смотрел офицеру в глаза нарочито вызывающе прямо. Потом рассказывал нам, что в это мгновенье мелькнула мысль: «Наверное, вся Европа склонялась к твоим ногам. А мне наплевать на тебя!» Видимо, эта мысль как-то отразилась на лице Атаева, потому что у гитлеровского офицера забегали под обветренной шелушащейся кожей комочки, будто он глотал и никак не мог проглотить очень горькую пилюлю. Офицер молча наклонил голову в знак того, что понял, повернулся и в сопровождении солдат пошел обратно.

Атаев стоял с опущенным флагом и провожал взглядом стройную, плотно обтянутую ловкой шинелью спину офицера.

Ждали долго. Мы тоже, казалось, были там же, с лейтенантом Атаевым и Иваном Исаевым. Минуты тянулись, как вечность.

Наконец над обвалившейся стеной поднялся тот офицер и крикнул теперь уже с открытым злорадством:

— Ми не принимайт ваши условия. Упирайтесь во-он! Через пяйт минут ми открывайт огонь!..

Мы никак не ожидали такого оборота. Нам почему-то казалось, что с парламентерами обращаются куда деликатнее — на то они и парламентеры! Так, видимо, думал и лейтенант Атаев. Я помню только одно: шли они с Исаевым оттуда так же медленно и торжественно, как и туда, словно они сознавали, что в эти минуты, в эти пять недолгих минут на них смотрят не только враги и друзья, но с вершины веков на них глядит история!..

Через два дня сталинградская группировка была полностью ликвидирована — тысячи пленных тут же стали строить себе лагеря, чтобы жить в них и восстанавливать разрушенный ими город. Среди этих тысяч был, наверное, и тот офицер, который с ненавистью смотрел на лейтенанта-туркмена. А еще через неделю на отдыхе в балке Коренной я сделал в своем дневнике карандашный набросок портрета лейтенанта Атаева. Теперь я уже не помню, позировал ли он мне или я рисовал его урывками, только портрет, по-видимому, ему не понравился, во всяком случае лейтенант остался к нему равнодушным, поэтому-то он и уцелел в отличие от других портретов товарищей — те выпрашивали у меня и удачные и неудачные наброски, таскали их с собой, высылали домой или просто теряли. Теперь я очень жалею о своей щедрости, с которой расшвыривал то неповторимое…

В дневнике есть одна запись, которую даже сейчас, через много-много лет не могу читать спокойно. Между Сталинградом и этой датой — полгода. Много изменений за это время произошло — кое-кто погиб, некоторых ранило.

Атаев уже не был в нашем взводе — сразу же после Сталинграда его временно перевели командиром роты автоматчиков. С ним ушел и его любимец Петр Деев, высокий, очень подвижный, с выразительными серыми глазами и длинными девичьими ресницами, которые сводили с ума санбатовских медичек. Петр был ординарцем у Атаева. Рота автоматчиков состояла из бывших курсантов одного из училищ, по какой-то причине расформированного. Атаев жил с ребятами очень дружно, относился к ним, ну если уж не как отец к сыновьям — разница в возрасте была у них не бог весть какая, — то как старший брат. Разведчики крепко дружили с автоматчиками.

Дата, о которой идет речь, относится ко времени пребывания нашей дивизии на Курской дуге, к одному из страшных боев. Я, конечно, не думал, что через столько лет мне придется опубликовать эту запись, я делал ее… собственно, не знаю, для чего я сделал ее. Вот она:

«Через несколько минут идем в наступление вместе с пехотой. Два батальона нашего полка и автоматчики погибли. Сегодня второй день наступаем на одну высоту и опушку леса — и почти никаких результатов.

Автоматчики за несколько минут погибли. Я в то время был на НП командира полка и видел все поле боя в бинокль. Их накрыла немецкая артиллерия на самой высоте. Через несколько минут и от нас тоже клочья полетят.

Ну, писать кончаю и, может быть, насовсем.

Прошу того, кто вынет у меня этот дневник, переслать его моей матери по адресу: Алтайский край, ст. Топчиха, ул. Алтайская, 6 и сообщить, где и когда я погиб (сейчас 20.00 московского времени)».

Вот и все, что написано. Но события, которые кроются за этой короткой записью, вот уже около тридцати лет не перестают проходить раз за разом перед моим взором. На западной, возвышенной опушке леса окопались гитлеровцы, на восточной, в низине, — наши, а посередине на огромной поляне ближе к противоположной стороне большой взгорок. На этот-то взгорок и шли наши батальоны, на этом-то взгорке и остались они лежать навсегда. На этот взгорок и провожал при мне Атаев своих младших братьев-автоматчиков. Проходили ребята мимо Атаева налегке, некоторые улыбались ему коротко, не очень весело, другие просто взмахивали на прощанье рукой. Сто двадцать человек растянувшейся колонной проворно спустились от НП к подножью холма, на ходу перестроились в шеренги и вскоре уже, развернувшись по склону цепями, стали подниматься к вершине. Все, кто был на наблюдательном пункте, глаз не спускали с этой величественной (да, я не боюсь этого слова: красиво умирать не каждому дано), именно величественной картины: цепь за цепью, как на ученье, шли взводы на приступ вражеских укреплений. Там-то, не доходя несколько метров до вершины, их и накрыла артиллерия противника. На месте первой движущейся цепи враз вздыбилась стеной черная земля — по пристрелянной черте ударили снаряды. Долго-долго висела эта стена — снаряды и мины рвались несколько секунд беспрерывно. Потом стена опала. У всех замерло сердце — уцелеть почти немыслимо. И все-таки какая-то частица цепи поднялась и бегом бросилась вперед. И снова — стена вздыбленной земли. Теперь уж били по этим остаткам. Потом огонь перенесли на вторую цепь, потом с такой же методичностью — на третью.

На НП никто не шелохнулся. И хотя несколько часов назад на этом же взгорке полегли два батальона, гибель роты автоматчиков потрясла всех без исключения, потрясла не потому, что смерть всегда потрясает даже на войне, а потому, что так трагически гибнут лишь в книгах да в кино. В жизни никто из нас не видел такого зрелища. Весь штаб полка был ошеломлен…

И вдруг среди наступившей тишины я услышал сдавленный стон. Подумал, что кого-то ранило. Оглянулся: Атаев, закусив губу так, что по подбородку текла кровь, плакал. Он стоял с открытыми глазами, не моргая смотрел в сторону холма, а слезы текли и текли по его небритым щекам. Спазм душил его. Потом он медленно и тяжело, словно нес на себе огромный груз, прошел мимо меня по траншее, вышел с НП, с размаху упал на траву и зарыдал в голос.