— Из разных блиндажей они, приписанные к разным воинским частям, вот и враждуют между собой, окружают друг друга…
Но Кушнареву было не до смеха. Его буквально корежило от этой мрази. И однажды он даже не смог заснуть. Вылез из блиндажа, разделся догола, протряс все белье и всю одежду. Лег. А они опять за свое — нахально ползают по телу. Снова снял все с себя — а снимать ой-ее сколько: маскхалат, ватную стеганую фуфайку, шубную безрукавку, гимнастерку, теплое белье, обычное белье! Все это перебрал по каждому шву, по каждой складочке» притом на морозе. Лег. И снова — ползают!.. И тут он уже не вытерпел. Опустился на порог и заплакал. Доняли они его. Сидел и по-ребячьи безутешно плакал, тер глаза и хлюпал носом. Помочь ему было нечем, лишь после сталинградских боев старшина наладил тщательную прожарку. А тут ребята очень сочувственно смотрели на него, и никто не улыбнулся. Больше того, после этого нисколько не упало уважение к нему. Его любили по-прежнему, если не больше.
Помню, перед самым взятием тракторного завода, когда мы уже перешли на оседлый образ жизни, заняв в Городище два просторнейших бункера, кто-то привел пленного (их тогда через наши руки проходили сотни).
— Младшой, послушай вот музыканта. Говорит, в оркестре играл.
Вчерашний вояка поспешно вынул губную гармонь и выжидательно уставился на «герр офицера», на его длинные музыкальные пальцы. Ему явно хотелось угодить этому бледному юноше и, видимо, не бескорыстно — авось что-нибудь перепадет со стола победителя. Кушнарев, конечно, не заметил готовности к услуге. Он заметил другое — фриц был изможден до предела. И он сказал ребятам:
— Принесите ему что-нибудь поесть.
Кто-то из ребят мотнулся на кухню, приволок большой круглый котелок «шрапнели» с кониной. И пленный стал есть. Это было незабываемое зрелище. Мы стояли и молча неотрывно смотрели, с какой жадностью поглощал он перловку. Пот ручьями тек по его лицу и капал в котелок. А он ел, ел и ел. Ему некогда было утереться.
Когда подскреб котелок, ребята спросили:
— Камрад, еще будешь?
— Я, я! — закивал он.
Он съел и второй котелок этой наваристой жидкой каши. Снова спросили. И он снова закивал. Принесли третий котелок. Но Кушнарев остановил:
— Хватит. У него же заворот кишок будет. Забаву нашли.
Котелок отставили. Велели фрицу играть. И он стал играть «Стеньку Разина», «Славное море — священный Байкал»…
Судить не могу, хорошо играл он или нет, но после артиллерийского грохота, пулеметной и ружейной пальбы, воя мин музыка казалась неземным творением. Ребята притихли. Сидели не шевелясь, в самых разных позах и с самым различным выражением на лице. Каждый думал о своем. Кушнарев привалился к стене и закрыл глаза. Руки у него лежали на коленях. Пальцы подрагивали. Лицо было напряжено. Вдруг он подался вперед. Открыл глаза.
— Слушай, камрад, Бетховена можешь? Понимаешь? Бетховен!
Немец хлопал белесыми ресницами.
— Людвиг ван Бетховен! Понимаешь?.. Ферштейн?
— Я, я. Их ферштее.
— Так сыграй, браток… Шпилен, шпилен!
Он затряс головой.
— Никс, дас кенне их нихт, герр официр.
Кушнарев вскочил.
— Ребята, — заговорил он вдруг горячо. — Вы все можете. Неужели фортепьяно нигде не достанем? Я б ему показал… А на этой слюнявой не хочу.
Ребята дружно засмеялись.
— «Языка» взять можем, младшой. А вот эту самую фортепьяну, шут ее знает, где ее можно добыть…
Кушнарев постоял в раздумье. Махнул разочарованно рукой.
— Отдайте ему котелок, — распорядился он, направляясь из блиндажа. — Пусть сожрет. И гоните его в шею. Оболванил их Гитлер. Бетховена забыли…
На второй же день после капитуляции сталинградской группировки Кушнарев выбрал из взвода желающих и повел в город. Мы лазили по подвалам универмага, где размещался штаб Паулюса, по подземным переходам, по развалинам бывших улиц и переулков, по дому Павлова. Недалеко от набережной в центре города уцелела стена дома, на которой чудом держалась мемориальная доска с надписью, что здесь в годы гражданской войны находился штаб царицынской обороны. На набережной лежала бронзовая фигура Героя Советского Союза летчика Хальзунова. Постамент памятника был взорван, правая рука пробита осколком. Младший лейтенант несколько раз обошел бронзовую фигуру, остановился у ее изголовья. Задумался.
— Дважды повергли тебя фашисты на землю, — проговорил он тихо. — Значит, сильно насолил!
Большие выразительные глаза его вдруг вспыхнули мальчишеской растроганностью.
— Ребята, давайте забинтуем ему руку, а? Это будет по-товарищески. Хоть он и бронзовый, а все равно…
Идея понравилась всем. Извлекли индивидуальный перевязочный пакет — благо, их у каждого разведчика не один и не два — с усердием и осторожностью начали перевязывать бронзовую руку…
Мы ходили весь день. Наш «младшой» часто останавливался, благоговейно вскидывал руки:
— Ребята, — говорил он почти шепотом. — Здесь каждый камень отныне принадлежит истории. Вы понимаете это?
Ребята улыбались — кто из нас мог тогда мыслить такими категориями!
Он укоризненно смотрел на нас.
— Эх, вы! Черствый вы народ… После войны детей своих привезем сюда, показывать будем.
Тут уж все смеялись в открытую — в девятнадцать лет всегда кажется смешным разговор о своих будущих детях.
Я не помню поименно, кто был тогда на этой первой в Сталинграде экскурсии. Но, по-моему, никто из тех ребят не остался потом в живых. И, пожалуй, лишь мне посчастливилось два десятилетия спустя проездом побывать в городе. Мне хотелось показать жене эти сейчас действительно исторические места. В течение сорока пяти минут — ровно столько, сколько стоит в Волгограде кисловодский поезд — таксист возил нас по центру, и я… ничего не признал, ничего не показал. Нет, узнал! Узнал памятник летчику Хальзунову. Он стоит, пожалуй, на том же месте, только пьедестал теперь гораздо выше, и вокруг памятника зелень.
Конечно, мы, советские люди, должны гордиться, что за короткий срок подняли город на Волге из руин. Но мне, откровенно говоря, было немного грустно. Жаль было не руин. Жаль юности своей прошедшей, больно за друзей, своих боевых товарищей, не доживших до Победы.
Кушнарев не привел своих детей в город-герой.
Я не присутствовал при его последних минутах. Младшего лейтенанта Кушнарева, раненного, закололи гитлеровцы штыками на Курской дуге.
Глава одиннадцатая. Командир полка
Ни о ком из моих боевых товарищей в дневнике не сохранилось столько записей, сколько о нем, о нашем командире полка. Но, как теперь я понимаю, ни многочисленные записи, ни четкая память не в состоянии воспроизвести даже приблизительно многогранный характер этого человека, потому что мне ведома только одна из его граней души: видел я его лишь глазами солдата, знал его лишь по отношению к солдату. Я не могу сколько-нибудь определенно судить о его полководческих качествах, хотя бывшего доцента философии Михаила Михайловича Мещерякова трудно отделить от командира полка майора Мещерякова. Может быть, из эпизодов, показывающих чисто человеческий характер, свидетелем которых я был, прольется лучик света и на его военные дарования…
В декабрьское утро сорок второго года он принимал нас, прибывших в пополнение из запасного полка. Среди группы военных, окружавших его, он выделялся своей явно невоенной внешностью: ремень на полушубке затянут слабо, держался лишь за счет портупеи, поэтому все, что было на ремне: пистолет, серебряный кинжал с монограммой, фляжка в чехле — собралось спереди и свисало с живота. У кадровых солдат это невольно вызывало улыбку.
Но вот офицер, делавший нам перекличку, доложил о построении. И майор вышел перед строем. Нет, он не выступал в привычном нашем понимании, не речь произносил, Он просто разговаривал с нами мягко и задушевно, как старший по возрасту с молодежью: чуточку наставительно, но подкупающе доверительно. Рассказал о задачах полка, о противнике, стоявшем перед нашими позициями.